— Любовь несовершенна, Томмазо, — сказал он, — теперь ты это понимаешь, да? Каждое человеческое существо несовершенно. Если бы только ты сумел образумить его!
Я высвободил руку и ушел. После этого случая Чезаре больше не просил меня о помощи и вообще оставил нас в покое. Он не возражал, когда мы с Берном садились за стол, наливал нам в стаканы воду и подкрашивал ее каплей красного вина, как мы привыкли, но при этом вел себя так, словно мы были чужие. Мы больше не беседовали, не пели все вместе.
Как-то раз Никола не выдержал и залепил Берну пощечину. Вместо того чтобы дать сдачи, Берн молча подставил ему другую щеку. И при этом ухмыльнулся. Чезаре удержал руку сына, заставил его попросить прощения. Флориана, не доев того, что было у нее на тарелке, встала и ушла на кухню; не помню, чтобы она делала так раньше.
— Сколько еще это будет продолжаться? — спросил я Берна, когда мы легли в постели.
— Сколько понадобится.
Мы с Берном не перестали молиться, но делали это потихоньку. Берн читал на память отрывки из Писания, преимущественно псалмы, а иногда обращался к Богу со страстными, надрывающими душу мольбами. Но прошли недели, и у него появились новые желания. Несколько раз, проснувшись ночью, я видел, что он стоит у открытого окна. Он слушал доносившийся издалека праздничный гомон и музыку, смотрел на огни фейерверка, беззвучно вспыхивавшие на горизонте. Ему хотелось туда, что бы там ни происходило.
— Не бойся, — говорил он, не оборачиваясь, — я о тебе позабочусь.
Томмазо отпил воды. Когда он глотнул, его лицо сморщилось от боли: наверное, он слишком долго говорил и в горле у него пересохло, но он не пожаловался на это.
— А потом начали умирать пальмы, — продолжал он. — Среди крестьян разнесся слух, что жук теперь взялся за оливы. Это было бы катастрофой. Приняли превентивные меры: пальмы стали уничтожать. На ферме росла только одна, возможно, ты ее не помнишь.
Но я ее помнила. Я помнила все.
— Она была не очень высокая. Каждый год на ней созревали клейкие, несъедобные финики. Чезаре ломал голову, что же с ней делать. Ходил вокруг нее, разглядывал со всех сторон. Он не считал, что у растений есть душа в полном смысле этого слова, но наиболее крупные из них вызывали у него инстинктивное уважение.
В июле накатила невыносимая жара. Сирокко поднимал в воздух тучи пересохшей, измельчившейся земли и кружил ее, словно пыль. Возможно, Чезаре принял это за знак свыше, которого он ждал, или же испугался, что ветер занесет с юга вредителей. Так или иначе, но однажды утром мы услышали жужжание пилы и, выглянув из-под навеса, увидели, что он стоит на верхней ступеньке лестницы, приставленной к пальме. Он спиливал ветки одну за другой. А со стволом пришлось повозиться: он был слишком гладкий, пила соскальзывала. Раз или два мне показалось, что она вырвалась из рук Чезаре.
Берн сжал кулаки и уперся ими в стол:
— Ничего у него не выйдет.
Но Чезаре сделал на стволе зарубку и сумел аккуратно распилить его. Какое-то мгновение верхушка пальмы еще смотрела в небо. Потом накренилась в сторону, противоположную зарубке, и рухнула.
Чезаре обвязал ствол веревкой. Другой конец закрепил вокруг пояса. Надо было найти место, где ничего не росло, чтобы сжечь труп пальмы. Чезаре протащил его несколько метров, а потом вскрикнул и упал на одно колено: у него не хватало сил.
— Мы должны помочь ему, — сказал я. Сердце у меня бешено колотилось. Я боялся, что, пока мы сидим и наблюдаем за ним из-под навеса, он сломает позвоночник. Я встал и шагнул к нему, но Берн удержал меня за руку.
— Еще не время, — сказал он.
Чезаре поднялся на ноги, обвязал веревкой спину и попробовал толкать ствол. Ствол дернулся, но Чезаре опять свалился на землю: его одолел кашель.
— Берн, он покалечится!
Берн вдруг словно проснулся. Мы направились к Чезаре. Берн протянул ему руку, чтобы помочь подняться, затем осторожно тронул платком взмокший от пота лоб.
— Ты позволишь нам ходить в школу, — сказал он.
— Что ты надеешься там найти, Берн?
Голос у Чезаре был страдальческий — не только из-за непомерного напряжения и приступа кашля.
— Ты позволишь нам ходить в школу, — повторил Берн, коснувшись его спины, на которой веревка оставила багровый след.
— Я столько молился о тебе. Днем и ночью. Молил Господа, чтобы он вновь просветлил твое сердце. Помнишь у Экклезиаста: «Во многом знании много печали».
Берн отирал ему пот на шее и на груди — если бы он проявлял такую же нежность ко мне!
— Ты сделаешь это?