Однако, какие бы чувства он не изливал на сцене, в личной жизни он тщательно скрывал их. Его тронула щедрость Брукса, но он не мог ради него разыграть слезливую сцену благодарности.
– Спасибо, – тихо сказал он.
Брукс похлопал Вейна по загривку; его рука была сухой, но неприятно горячей. Он задержал ее чуть дольше, чем нужно.
– Пустяки, – сказал он. – Для чего же существуют друзья?
Сцена вторая
– Он не «мой друг», доктор.
– Как же вы хотите, чтобы я называл его?
– Не знаю. Может быть, Робби. Как угодно, только не «ваш друг мистер Вейн», если не возражаете.
– А если просто «мистер Вейн»? Согласны?
– Так лучше.
– Почему вам не нравится слово «друг»? Вы же с мистером Вейном друзья, не так ли?
– Мы любовники. Если мы оба когда-нибудь разведемся, мы станем мужем и женой, я надеюсь.
– Значит, любовники не могут быть друзьями?
– Не имею представления. Но друзья – это те люди, к которым обращаются, когда не ладятся отношения с любовником. Или с мужем. Вы друзья с вашей женой, доктор?
– Да, мы с миссис Фогель друзья. Мы все обсуждаем вместе. Мы любим все делать вместе: играть в теннис, бридж и тому подобное.
– Я рада за вас. Однако мы с мистером Вейном не друзья. Я не играю в теннис. Он не играет в бридж. Мы – любовники. Честно сказать, временами я готова его убить, такого не может быть между друзьями.
– И все же вы пытались убить себя? Не мистера Вейна?
– Мы уже сто раз говорили об этом, доктор. Я не пыталась убить себя! Я устала, не могла спать, стала забывать свои слова – Робби всегда злится, когда я замолкаю на сцене, хотя такое случается редко. Я выпила рюмку-другую в тот вечер, а потом, когда снотворное не подействовало, я приняла еще одну таблетку…
– Только одну?
– Может быть, две, я не помню. Во всяком случае я не пыталась убить себя. Если бы Робби не запаниковал и не позвал Марти Куика, а тот не вызвал бы скорую помощь, я бы просто проспала до обеда, а потом проснулась бы с головной болью.
– Разве нельзя предположить, что реакцией мистера Вейна была не паника, а забота о вас?
– Нет. Робби не любит размолвок. Особенно он не выносит их, когда сам является их причиной, а в этот вечер он ужасно накричал на меня после спектакля. Поэтому, естественно, когда он не смог разбудить меня, то сделал неправильный вывод, потому что чувствовал себя виноватым. Как будто я могла убить себя из-за того, что он на меня накричал! Но если вы играете «Ромео и Джульетту» несколько вечеров подряд, вы привыкаете к мысли, что люди убивают себя. Ромео убивает себя. Джульетта убивает себя. Так что вы видите, что такая ошибка вполне естественна.
– Мистер Куик так не думал. Врач скорой помощи тоже.
– Мистер Куик обожает драмы. Он ими живет. Когда я впервые познакомилась с ним, он рассказал мне, что только что отвез в больницу девушку, которая пыталась покончить с собой на яхте Си Кригера, проглотив стекло. Марти готов поджечь ваш дом ради того, чтобы иметь удовольствие спасти вас. А врач в Сан-Франциско решил, что это попытка самоубийства только потому, что так сказал ему Марти. Ничего подобного не было, вот и все.
– Хорошо. Я вас понял.
– Со мной все в порядке, доктор Фогель. Честно сказать, я чувствую себя как симулянтка. Я уже достаточно отдохнула.
– Да? Ну, отдых, несомненно, важен. Вы стали хорошо спать.
– Замечательно! Здесь так спокойно. Не надо каждый вечер готовиться к выходу на сцену в «Ромео и Джульетте» – как я стала ненавидеть эту пьесу! Нет никаких фотографов и репортеров, скрывающихся за каждым деревом. Нет вопящих поклонников, которые хватают меня за одежду… Я чувствую себя другим человеком, и все благодаря вам.
– Не благодаря мне. Вы удалились от ваших проблем благодаря этому, скажем, несчастному случаю. Проблемы остались где-то в стороне, поэтому вам стало лучше, верно? Но меня беспокоит, что вам все равно придется столкнуться с этими проблемами, мисс Лайл, разве нет? Они по-прежнему существуют и поджидают вас. Отдых и изоляция хороши на короткое время, но они не панацея. Я не могу лечить вас, если вы не хотите говорить о том, что вас волнует.
– Дорогой доктор Фогель, меня не надо лечить. Я вполне готова вернуться к работе.
– На сцену?
Она с легким раздражением подняла бровь.
– Ну, конечно, на сцену, – сказала она, теряя терпение. – Куда же еще?
– Снова играть с мистером Вейном?
Она кивнула.
Фогель улыбнулся усталой, скептической улыбкой, как человек, вынужденный мириться со скверными новостями.
– Это большое напряжение, верно? Играть на сцене с человеком, которого любишь?
– Напряжение? Что вы имеете в виду? Да на свете нет никого лучше Робби! – Она не сказала, что она жила ради того, чтобы играть с ним; что с первого момента, как увидела его на сцене, она поняла, что их карьеры должны переплестись, как и их жизни; что если бы она не могла играть с Робби, она не хотела бы играть вообще – скорее бы умерла. Единственным червячком сомнения, который иногда точил ее душу бессонными ночами, было опасение, что Робби мог думать иначе, но она отказывалась вспоминать об этом при свете дня.
– Я готова приступить к работе, – весело сказала она, широко улыбнувшись. – Чем скорее, тем лучше!
Фогель кивнул с видом человека, которого не смогли убедить.
– Значит, так, – сказал он. – А вы готовы увидеться с мистером Вейном, как вы думаете?
– Почему вы спрашиваете?
– Потому что он ждет вас внизу в приемной с дюжиной роз.
– Черт бы его побрал! – воскликнула Фелисия Лайл; она уже забыла, что сама позвала его. – Давно пора было приехать!
«И черт бы побрал этого доктора Фогеля!» – подумала она у себя в комнате, усаживаясь к туалетному столику и рассматривая в зеркале свое лицо.
Когда представители прессы пытались охарактеризовать красоту Фелисии Лайл, они неизбежно обращались к слову «кошачий». Фелисия читала, иногда с веселой улыбкой, бесчисленные описания ее зеленых «как у кошки» глаз, ее «кошачьей» грации, ее очарования «маленького котенка» (которое исчезало, стоило ей «выпустить коготки»), пока ей не стало казаться, что критики и журналисты не успокоятся, если она в конце концов не отрастит шерсть и усы. Когда она была маленькой, ее отец имел привычку называть ее «мой котенок» или «моя киска», но даже тогда она не видела в себе никакого сходства с этими животными и, размышляя о них, не чувствовала себя польщенной таким сравнением. Кошки были ленивыми, тщеславными и сдержанными, а в ней не было этих качеств, что бы люди ни говорили.
Однако самым красивым в ее лице действительно были глаза – огромные, ясные, темно-зеленые, цвета дорогого нефрита, с ресницами столь длинными и густыми, что ей никогда не требовались накладные даже для крупных планов здесь, в Голливуде. У нее были высокие, красиво очерченные скулы (кто когда-нибудь слышал о кошке со скулами?!); лицо имело форму сердечка, сужающегося к твердому маленькому подбородку.
Однако нос, который тоже получал восторженные похвалы («У мисс Лайл такой носик, которого не постыдилась бы и Елена Троянская», писал Джордж Кристи в «Лос-Анджелес Ньюс», когда она приехала в Голливуд), всегда казался ей немного простоватым, маленьким, дерзким, «носом продавщицы», как однажды сказал ее ужасный дядя Гарри… К черту дядю Гарри, подумала она.
Она не имела претензий ни к своим губам, чувственным, изогнутым как лук Купидона, ни к цвету лица, который, несмотря на долгие годы применения густого театрального грима, по-прежнему оставался нежным как английская роза, ни к своей шее, длинной, стройной, лебединой и даже в таком возрасте (Фелисии был тридцать один год) лишенной морщин. Сотни тысяч слов были написаны и напечатаны, чтобы отобразить совершенство этого лица, отражение которого сейчас смотрело на нее из зеркала.