Странно, но секс с Рэнди не доставил ему никакого особого удовольствия, кроме вполне понятного волнения, появляющегося когда совершаешь что-то запретное. Он не шел ни в какое сравнение с тем, что у него было с Лисией, и Вейн не почувствовал ни малейшего желания заниматься этим вновь, ни с Рэнди, ни с каким-либо другим мужчиной. Было нечто другое – чувство духовной близости, сокровенных тайн, искренней дружбы – точнее сказать, нежности, – что связывало их с Рэнди, чувство, которое можно было скрепить только сексом, потому что в нем выражалась непосредственная самоотдача. Рэнди, конечно, хотел продолжать их отношения, но Вейн отказался. Что говорил Вольтер о гомосексуализме? «Один раз – философ, два раза – педераст».
Мы с Фелисией поженимся, говорил себе Робби. Имея свой дом и детей, они будут счастливы – он был в этом твердо убежден, другого просто быть не могло.
Он крепко держался за эту мечту: собственная семья и слава. Если он закрывал глаза (в этом ужасном гостиничном номере все равно не на что было смотреть), то ясно видел картину той жизни, о которой мечтал: Сайон-Мэнор с его тронутыми временем стенами из золотистого котсуолдского камня, посыпанный гравием двор, кирпичная конюшня, а за ними холмистые поля – его поля – пруд с утками, английский сад, клумбы. Он представлял себе чаепитие на лужайке среди цветов, собак, лежащих у ног, где-то на заднем плане ребенок верхом на пони…
Робби услышал шум в водопроводных трубах, которые гудели и дребезжали при каждом повороте крана, потом звякнула задвижка в ванной (Лисия всегда запирала дверь ванной, даже дома – у нее была просто мания уединяться и одновременно такая брезгливость, что она предпочитала мучиться, чем пользоваться общественным туалетом). Он почувствовал, как она скользнула под одеяло рядом с ним. Он не сомневался, что она лежала так как всегда, прямо на спине, руки скрещены на груди, пальцы ног вытянуты, как изображение дамы времен крестовых походов на каменном надгробии – для полноты картины ей не хватало только собачки у ног. Голова ее обязательно лежала точно в центре двух подушек, положенных одна на другую, с непременными ее собственными наволочками на них; ее шелковые тапочки были аккуратно поставлены на чистое полотенце на полу у кровати – ей было неприятно ставить босые ноги на гостиничный коврик, по которому до нее ходили разные люди – одеяло и простыня (ее собственная, конечно) были загнуты точно на шесть дюймов, ни больше ни меньше.
Иногда ему хотелось закричать: «Разве ты не знаешь, что идет война?» или «От грязи не умирают, черт возьми!» или что-нибудь в этом роде, что, без сомнения, обидело бы ее, но был ли в этом какой-либо смысл? Ее невозможно было переделать, и, по большому счету, бессмысленно было и пытаться. Неужели он все-таки предпочел бы неопрятность? Да, черт побери, сказал он себе, некоторая неопрятность могла бы все изменить: упавшая на пол шпилька, волосы, случайно оставшиеся на ее расческе, пятнышко на дорогом нижнем белье…
Вейн вдруг понял, что леди Макбет по-своему тоже одержима манией чистоты.
«Неужели эти руки никогда не станут чистыми?» Что там говорит о ней ее служанка? «Это у нее привычное движение. Ей кажется, что она их моет. Иногда целых четверть часа проходит, а она все трет и трет».[59]
Мания чистоты и аккуратности – определенно редкое явление в средневековой Шотландии – могла стать интересным штрихом в раскрытии Фелисией образа леди Макбет; ее руки постоянно поправляли бы что-то, ставили все на место, смахивали пыль с плаща Макбета… Надо поговорить об этом с Филипом, решил он.
Робби с удивлением почувствовал, что рука Фелисии сжала его руку под одеялом.
– Робби, – прошептала Фелисия; ее голос был слегка хрипловатым от многочисленных сигарет и нескольких часов непрерывного пьянства в обществе Тоби Идена, – я не вызываю у тебя отвращения?
– Боже мой, нет, конечно! – воскликнул он, проснувшись от неожиданности. Он почувствовал, как кончики ее пальцев скользят по шелку его пижамы. Он ненавидел эти проклятые пижамы, и на фронте совершенно спокойно спал в одних трусах, но Фелисия всегда покупала ему самые дорогие пижамы, поэтому он считал себя обязанным носить их. – Что ты имеешь в виду, любовь моя?
– Мое тело не вызывает у тебя отвращения?
– Почему это тебя вдруг стало волновать?
– Просто интересуюсь. Что тебе больше всего нравится в женском теле? В отличие от мужского, я имею в виду?
Ее вопрос заставил его насторожиться.
– Меня никогда не интересовало мужское тело, – твердо заявил он.
– А я думала, каждого мужчину это интересует – немного. Женщин ведь привлекают другие женщины, пусть всего лишь в воображении.
– Возможно. Я не знаю. Однако я не испытываю никакого интереса к мужским телам. Я достаточно на них нагляделся в школе и на фронте.
– Неужели тебя никогда не интересовало, как это – заниматься любовью с другим мужчиной? Меня, например, интересовало, что можно почувствовать, занимаясь любовью с другой женщиной?
Вейн вздохнул.
– А меня нет.
– Понимаю. – Ему явно не удалось убедить ее. Он был уверен, что она рассчитывала застать его врасплох, когда он устал и хочет спать. Ему хотелось поскорее уйти от этой опасной темы. Он привлек ее к себе и крепко поцеловал.
В тусклом свете, проникавшем из гостиной, последнее, что он увидел перед тем, как заняться с ней любовью, были ее глаза, глядящие на него с холодной пристальностью следователя, как будто она точно знала, что он сейчас сделает и что он старается скрыть. Потом она оказался под ним, и все исчезло.
Робби понял, что не доставил ей особого удовольствия – все произошло слишком быстро, будто она тоже хотела поскорее покончить с этим.
Он уже начал засыпать, когда вдруг осознал, что ему это тоже не доставило большого удовольствия. Он чувствовал Фелисию рядом с собой, слышал ее ровное дыхание, она и во сне касалась его рукой, будто хотела убедиться, что он не исчез.
Никогда еще в своей жизни Робби не чувствовал себя таким одиноким.
Сцена десятая
В Манчестере Фелисии ничего не нравилось – ни декорации, ни ее гримуборная, ни акустика театра. Она была недовольна костюмом Робби и его гримом – он сделал его, не посоветовавшись с ней – а почтение, с которым вся труппа относилась к Робби, отодвигая ее на второй план, вызывало у нее раздражение.
За время затянувшегося отсутствия Филипа Чагрина – он прислал телеграмму с извинениями, – Робби взял все дела в свои руки, и хотя Фелисия сочувствовала ему, видя, сколько сил отнимают у него многочисленные обязанности, которые он на себя взвалил, ее возмущали его исключительное положение и тот факт, что он обращался с ней, будто она была лишь одной из проблем в изнурительной задаче донести «Макбета» до зрителя в более или менее целостном виде. Если бы ее репетициями – и Робби тоже – руководил сам Филип, постоянно повторяла она себе, все было бы хорошо, но до премьеры оставалось меньше недели, а она чувствовала себя неподготовленной и, хуже того, заброшенной.
При первом чтении проблемы «Макбета» показались ей не сложнее, чем в любой другой пьесе Шекспира. Только оказавшись на сцене, в театре, она начала понимать, почему многие поколения актеров и актрис считали, что на этой пьесе лежит проклятие. Она была невозможно трудна для постановки, как будто создавая ее, Шекспир забыл, что сам когда-то был актером.
Сцену, в которой призрак Банко занимает место за столом на пиру, можно было играть либо с пустым стулом, либо здесь должен был появиться Тоби Иден в соответствующем гриме, но Робби не удовлетворяло ни то, ни другое. Ему не нравилось играть с пустым стулом, но призрак в лице Тоби нравился ему еще меньше, потому что, как он ни старался, невозможно было сделать призрачным «слишком плотное тело» Тоби Идена и скрыть живой взгляд его глаз. Еще сложнее была сцена, где Макбет видит перед собой кинжал. И Филип и Робби пришли к единому мнению, что если зрители будут видеть призрак Банко, то они должны видеть и таинственный кинжал. Предпринимались бесконечные попытки показать его в воздухе перед Макбетом, использовалось все: от диаскопа до специального солнечного прожектора. Эти эксперименты так увлекли группу осветителей, что Фелисия постоянно жаловалась, что ее оставляют в полной темноте прямо посреди сцены.