Снова забормотал гром.
На холодные окна пульмана падал дождь.
Что еще? Или список закончен? Нет. Еще одно, последнее, страшней всего остального.
За все те годы, когда в шесть утра Четвертого Июля ты прибегал к дому Ральфа бросить горсть камешков в его окно, покрытое каплями росы, или в конце июля или августа звал его в холодную утреннюю голубизну станции смотреть, как прибывает на рассвете цирк, за все эти годы он, Ральф, ни разу не прибежал к твоему дому.
Ни разу он или кто другой не доказал своей дружбы тем, что пришел к тебе. Ни разу никто не постучался в твою дверь. Окно твоей комнаты ни разу не вздрогнуло и не зазвенело глуховато от брошенного в стекло конфетти из комочков сухой земли и мелких камешков.
И ты твердо знал; что в день, когда ты перестанешь бегать к дому Ральфа, встречаться с ним на заре, ваша дружба кончится.
Однажды ты решил проверить. Не приходил целую неделю. Ральф ни разу не пришел к тебе. Было так, как если бы ты умер и никто не пришел к тебе на похороны.
Вы с Ральфом виделись в школе - и ни удивления, ни вопроса. Самой маленькой шерстинки не хотело снять с твоего пиджака его любопытство. Где ты был, Дуг? Ведь должен я кого-нибудь бить! Где ты пропадал, Дуг? Мне некого было щипать!
Сложи все эти грехи вместе. Но особенно задумайся над тем, последним: он ни разу не пришел ко мне. Ни разу не послал ранним утром песни к моей постели, не швырнул в чистые стекла свадебный рис гравия, вызывая меня на улицу, в радость летнего дня.
И вот за это, Ральф Андерхилл, думал я, сидя в вагоне поезда в четыре часа утра, когда гроза стихла, а у меня выступили слезы, за эту каплю, переполнившую чашу, я завтра вечером тебя уничтожу.
"Убью, - подумал я, - через тридцать шесть лет. О господи, да я безумней Ахава!"
Поезд надрывно завопил. Мы неслись по равнине, как механическая, на колесах, греческая Судьба, увлекаемая черной металлической римской Фурией.
Говорят, что вернуться в Прошлое невозможно.
Это ложь.
Если тебе посчастливилось, и ты рассчитал правильно, ты прибудешь на закате, когда старый городок полон золотого света.
Я сошел с поезда и зашагал по Гринтауну, потом остановился перед административным зданием; оно нолыхало пламенем заката. Деревья были увешаны дублонами. Крыши, карнизы и лепка были чистейшая медь и старое золото.
Я сел на скамейку в сквере перед этим зданием, среди собак и стариков, и сидел там, пока не зашло солнце и в Гринтауне не стало темно. Я хотел насладиться смертью Ральфа Андерхилла сполна.
Такого преступления не совершал еще никто.
Я побуду здесь, совершу убийство и уеду, чужой среди чужих.
Кто, увидев тело Ральфа Андерхилла на пороге его дома, посмеет предположить, что какой-то двенадцатилетний мальчик, которого послало в дорогу немыслимое презрение к себе, прибыл сюда не то на поезде, не то на Машине Времени и выстрелил в Прошлое? Такое представить себе невозможно! Само безумие мое было мне наилучшей защитой.
Наконец в восемь часов тридцать минут этого прохладного октябрьского вечера я встал и отправился на другой конец городка через овраг.
Я не сомневался в том, что Ральф по-прежнему здесь.
Ведь вообще-то случается, что люди и переезжают...
Я свернул на Парковую улицу, прошел двести ярдов до одинокого фонарного столба и посмотрел напротив, на другую сторону. Белый двухэтажный викторианский дом Ральфа Андерхилла ждал меня.
И я чувствовал, что Ральф Андерхилл в этом доме.
Он был там, сорокавосьмилетний, точно так же, как здесь был я, сорокавосьмилетний и полный старой, усталой и самое себя пожирающей отваги.
Я шагнул в тень, открыл чемодан, переложил пистолет в правый карман пальто, запер чемодан и спрятал в кустах, чтобы потом, позднее, подхватить его, спуститься в овраг и через городок вернуться на станцию.
Я перешел улицу и остановился перед домом, это был тот же самый дом, перед которым я много раз стоял тридцать шесть лет тому назад. Вот окна, в которые самоотреченно любя, я, как букеты весенних цветов, швырял камешки. Вот тротуары с пятнами от шутих, сгоревших в незапамятно древние Четвертые Июля, когда мы с Ральфом, ликующе визжа, взрывали к черту весь этот проклятый мир.
Я поднялся на крыльцо и увидел на почтовом ящике надпись мелкими буквами: АНДЕРХИЛЛ.
А что, если ответит его жена?
Нет, подумал я, он сам, собственной персоной, неотвратимо, как в греческой трагедии, откроет дверь, примет выстрел и, почти благодарный, умрет за старые преступления и меньшие грехи, каким-то образом тоже ставшие преступлениями.
Я позвонил.
Узнает ли он меня, через столько лет? За миг до первого выстрела назови, обязательно назови ему свое имя. Нужно, чтобы он знал.
Молчание.
Я позвонил снова.
Дверная ручка заскрипела.
Я дотронулся до пистолета в кармане, но его не вынул; сердце мое билось гулко-гулко.