Так и пережевывались все эти сплетни и небылицы в то утро, пока Пим стоял, взгромоздившись ногами на чистейший стульчак в преподавательской уборной, в которой, когда схлынула волна всеобщего возбуждения, он укрылся и, то бледнея, то краснея трудился над своим лицом в зеркале, растерянно пытаясь придать ему выражение, соответствующее той скорби, которую испытывал. Вытащив из кармана швейцарский перочинный нож армейского образца, он отхватил себе вихор надо лбом — своего рода дань памяти, бессмысленный жертвенный крест, постоял еще, помедлил, покрутил краны в надежде, что его хватятся и примутся искать: «Где Пим? Пим убежал! Пим тоже мертв!» Но Пим не убежал, не был мертв, и в общей сумятице, когда тело Липси лежало во дворике возле башни, а кругом суетилась полиция и санитары кареты «скорой помощи», никто не хватился и не стал бы искать никого и нигде, и уж меньше всего — в преподавательской уборной, месте, самом недоступном и запретном до такой степени, что даже Сефтон Бойд благоговел перед ним. Уроки отменили. Всем полагалось разойтись по классам и повторять там пройденное, всем, за исключением второклассников, в числе которых был Пим, потому что окна их выходили во дворик возле башни — второклассникам надо было идти заниматься в студию искусств. Помещалась студия в переделанном ниссеновском бараке, выстроенном канадскими солдатами. Здесь Липси обучала мальчиков живописи, музыке, драматическому искусству и вела занятия по лечебной физкультуре для страдающих плоскостопием. Здесь же она печатала на машинке и занималась прочими канцелярскими делами, так как имела привычку брать на себя обязанности скучные и неблагодарные — собирать плату с учеников и взносы в казну, заказывать такси для школьников, отправляющихся на конфирмацию, и, как это свойственно такого рода натурам, просто хлопотать самоотверженно, не ожидая благодарности. Но Пим и в студию не пошел, хоть его и призывали туда дела — неоконченная модель бомбардировщика, которую он вырезал своим перочинным ножом, и смутный замысел отыскать в старой книге какое-нибудь стихотворение, чтобы выдать его потом за свое. Нет, что ему действительно придется сделать, улучив для этого подходящий момент и набравшись храбрости, это вернуться в «Дополнительный дом», где он жил с Липси и одиннадцатью другими тамошними мальчиками. До этого и пока он не придумает, как быть с письмами, ему нельзя никуда идти — не то Рик опять попадет в тюрьму.
Как очутился он в подобном положении, где приобрел закалку, необходимую, для выполнения этой первой секретной операции, во многом объясняется предыдущим — его жизнью в течение первых десяти лет, включая и три семестра закрытой школы-пансиона.
Даже теперь отыскать след, оставленный Липси в жизни Пима, — все равно что уловить блуждающий огонек в густой и непроницаемой чаще. Перси Лофту, ныне также покойному, след этот представлялся несущественным. «Фикция Пострела», — говорил он, подразумевая, что Липси — это моя выдумка, вымысел, не имеющий опоры в действительности, но таким вымыслом, не имеющим опоры в действительности, крючкотвор и законник Перси мог бы при желании объявить и Эйфелеву башню, предварительно расквасив об нее нос. На подобной работе он собаку съел. И это несмотря на свидетельства Сида и остальных, что первым «представил ее ко двору» и вовлек в дела не кто иной, как Перси, и было это во времена доисторические, еще до рождения Пима. Мистер Маспоул, человек ученый, теперь тоже отошедший в мир иной, отнесясь к идее с пониманием, поддержал Перси. Ничего удивительного. Сам-то он тоже был тут замешан. Даже Сид, единственный оставшийся в живых источник информации, оказался не столь уж полезен. Она была «немецкой мишенью», беззлобно сказал он, используя это жаргонное словцо для обозначения еврейки. Ему смутно помнилось, что родом она была из Мюнхена. А может — из Вены. Одна как перст, Пострел. Детей обожала. Тебя обожала. То, что она обожала Рика, он не упомянул, но «при дворе» это воспринималось как нечто само собой разумеющееся. Она была милашкой, а «при дворе» все были уверены, что в этом и состоит предназначение милашек — быть рядом с Риком и купаться в лучах его славы. Рик, по доброте своей, сделал из нее секретаря, обучил ее, сказал Сид. А Дороти твоя — та в ней души не чаяла, учила ее английскому, что тоже сыграло свою роль, сказал Сид, после чего он замкнулся, как раковина, обронив лишь, что это стыд и что все мы должны извлечь из этого урок — твой папа, возможно, чересчур уж круто обходился с ней, но это потому, что она никогда не имела твоих преимуществ образования. Да, он признает, что выглядела она прелестно и была в ней какая-то изысканность, которой другим, скажем прямо, возможно, недоставало. И пошутить она любила и похохотать, пока не вспоминала внезапно, как фрицы поступили с ее несчастными родными.