Выбрать главу

Ганц Гардт. Наверно, вы в школе имели награду за хорошее поведение и ябедничали на товарищей? Ха — ха — ха!.. Выпьем?.. К чорту сахар и воду!.. Хватит и рому (Пьет и кряхтит). Сдается, хороший ром. Но стихи ваши плохи… Ох, ох, ох, мой бох, я плох, я меньше блох, прими мой вздох, и сделай, бох, чтоб я не сдох!.. Ха — ха — ха!

Барон (Сурово). Будьте вежливее.

Ганс Гардт. Э? Разве я сказал грубость? Простите, я прям. Не нравится. Пусть Бог будет Богом, но меня Он поставил на ноги, а не положил на брюхо. А если бы положил, я сам встал бы на ноги.

Фогельштерн (Запальчиво). Но за всем тем вы — ничтожество… Великая вещь — ноги!..

Ганц Гартд. Когда-нибудь добудем и крылья. Не робейте только… Мой отец говорил: «Не робей, парень, — страх удачи не даст».

(Страшный удар грома, барон и поэт вздрагивают).

Барон. Как шумят дождь, ветер, деревья.

Фогельштерн. Вы не находите, барон, что мы здесь словно на острове тепла, света, уюта, что эти широкие окна — страшны: они зияют, словно выходят прямо в бездну, в хаос, в царство дьявола?

Барон (Вставая). Задернем занавеску (Задергивает желтые занавеси перед обеими стеклянными стенами и заставляет дверь ширмой). Замечаете, насколько стало уютнее и веселее?

Фогельштерн. Вы правы. Сидя спиною к окнам, я чувствовал сзади что-то жуткое. Вы знаете, мой дед сидел как-то раз ночью спиной к закрытому, но не задернутому окну. Он был пастор и читал Библию. Вдруг он словно почувствовал, что кто-то смотрит на него через окно. Понимаете, спиной почувствовал. Тогда он потихоньку, потихоньку вынул карманное зеркальце и, не оглядываясь назад, навел его на окно… и посмотрел: это покойница бабушка, его жена, смотрела на него, т. е., вы понимаете, она уже умерла в ту пору… она смотрела грустно, приникнув белой маской своего трупного лица к стеклу.

Ганц Гардт. Вот так случай! Очевидно, она была похоронена недавно.

Фогельштерн. Больше года.

Ганц Гардт. Где же она добыла лицо и глаза? К этому времени у нее остался только череп да немножко гнили в нем.

Барон. Фу, фу! Как вы можете? Это ведь не был ее труп realiter, а дух, принявший видимость…

Ганц Гардт. Ага! Ну, это другое дело… Может быть, была одна видимость, а принявший ее дух был сам пастор? Ведь бывает, померещится. После того как залило гроссгутенскую шахту я много месяцев слышал во сне призывы товарищей, — вскочу, бывало, крикну: «Иду!» И, знаете, иной раз брал веревку, фонарь и кирку и шел за целые две мили к шахте. Один раз даже не вернулся с дороги, а так и дошел… И слушал там, хотя знал, что они давно все померли. Но это были такие славные ребята.

Фогельштерн. Вы бывали ночью над шахтой?

Ганц Гардт. Ну да…

Фогельштерн. А что, если бы при луне оттуда поднялись загробныя тени?

Ганц Гардт. Чьи? Петера Баумана, Стефана Энте? Господи, как был бы рад! Уж они-то, наверное, не сделали бы мне зла, хотя бы были распремертвые. Мы дружно жили. Энте, например, полюбил одну девушку, которая не очень чуралась меня… Я вижу, что он заглядывается на нее и бледнеет с каждым днем. Смотрит на меня так печально. Я говорю: Стефан, ведь ты любишь Грету? Он чуть не заплакал. Хейда! Постарайся ей понравиться, — не робей: страх удачи не даст. А чтобы тебе не мешать, я отправлюсь на пару месяцев на дальнюю лесорубку, куда нужен надсмотрщик. И они сошлись, господа. Сказать, чтобы у меня не сосало на сердце, — не могу. Но я думал, то у них дело будет ладнее и прочнее.

Каюсь, сам я не постоянен. А вышло иначе: вскоре несчастье на шахте убило его, а бедная Грета помутилась разумом. Она все приходила ко мне и спрашивала дорогу к милому: «Ты добрый, ты укажешь». Она была очень несчастна, мучилась невыразимо. Стала как земля. Как-то я сказал ей: «Дорогая, дорога к нему — за дверью, что на дне пруда»… И она утопилась.

Барон. Чорт возьми, мастер, но ведь это вы утопили ее!

Ганц Гардт. Зачем? Только так лучше. С ним ли она, я не знаю, не знаю, что она не без него. Всякое горе, почтенные господа, можно вылечить, уверяю вас, всякое горе, но иное вылечивается одной смертью.

Фогельштерн. Какое страшное слово: смерть.

Барон. Почти все слова страшны, если подумать, потому что за словом скрыта вещь, а за вещью тайна.

Фогельштерн. Вы правы, барон. Я останавливаюсь на вещи, но из боязни, как бы она не сняла маски, я стою поодаль, любуюсь маской и пою ей, я боюсь, как бы нечаянно не сдернуть маски с вещи.

Барон. Ее настоящее лицо — тайна. Для нас у вещей нет лиц, а только маски.

Ганц Гардт. Хейда! Но когда вы сорвете маску, что увидите? Либо ничего, либо что-нибудь. Если ничего, то чего же тут бояться? А если что-нибудь, то убей меня Бог, если это опять не будет своего рода вещь.

Барон. Ваше простецкое рассуждение не лишено остроумия, но во втором случае вы будете перед новой маской.

Ганц Гардт. Непременно более страшной?

Барон. Н — не всегда… Часто первая маска страшна, а вторая смешна, ничтожна, иногда может быть даже приятна. Например, под покровом беспорядочных движений лежат разумные законы механики…

Ганц Гардт. Мне кажется, что мы сдергиваем с вещей маски, пока не дойдем до такой, с которой приятно или удобно иметь дело. Итак, слушай, вещь, если у тебя неприятное лицо, долой маску. И снимай их хоть сто, а я, человек, не отпущу тебя до приятного лица.

Фогельштерн. Но тогда она сама неожиданно снимет маску приятную и откроется как ужас и гибель.

Ганц Гард. Что же, тогда снова борьба, опять обдергивать ее маски, как листья капусты — до самой кочерыжки.

Барон (Фогельштерну). Мне нравится вульгарная образность его речи. Кочерыжка — это, видите ли, Ноумен! (Ганцу Гардту). Друг мой, Ноумен недоступен человеку.

Ганц Гардт. Чорт возьми! Я еще мальчишкой грыз их так, что они только трещали!

(Барон и Фогельштерн смеются).

Барон (Серьезно). Друг мой, природа — тайна, скрытая одеждами. Дух людской, когда он обострен, не может удовлетвориться ризами и страдает по наготе вселенной, или божественной Первоидее, между тем, она не воспринимаема чувством, она вне основных категорий чистого разума, она лишь интелигибельна, т.-е. познаваема только, как чистая непознаваемость, как предел самого познания. Это грустно, друг мой, это очень грустно, но это так! (Вздыхает).

Ганц Гардт. Мне природа всегда представляется женщиной. Большой аристократкой. Как бы высокомощной и родовитой императрицей каких-то дикарей. А человеческий род кажется мне молодым парнем без роду и племени, малограмотным и косолапым… Можно сказать, щенком. Но по морде и лапам видать хорошую породу. Он растет, учится и становится ловчее. Дикарка — королева может слопать его, сделать из него жаркое, если он попадется ей еще слабым под сердитую руку. Но не робей, парень! Надо тебе подрасти и укрепиться, а там изловчись и хватай злую красавицу. Удастся тебе ее схватить, — держи крепко, обними жарко… И вдруг она сдастся, снимет все маски и все одежды и скажет: «Милый!» Ну… И дело кончится свадьбой, как всякий хороший роман. Знаете, высокородные господа, мне думается, что природа хочет, чтобы у нее был хозяин, а его нет. Она невеста без жениха. Всякому-то она не дастся. Она, как Брунгильда: побори меня. Камень — и тот упирается. Сколько приходится пропотеть, чтобы раздобыть немножко золота; но чем больше потрудишься умелым трудом, тем дороже то, что природа даст тебе, а без труда дается только что-нибудь совсем неценное. А чтобы природа отдала себя самою, всю целиком, высокородные господа, для этого надо затратить уймищу труда (Пауза)… А не собираетесь ли вы спать, господа? Гром утих, ворчит издали, как недовольный пес. Свечи люстры догорают. Спать, что ли, господа?