На полотне было утро, рабочая и служащая Москва катила к местам работы, Шура узнала проспект Мира возле Ново-Алексеевской. Особых примет времени не было, но ощущалось, что это как раз наш год, эпоха спокойного труда, семейных и бытовых радостей, некоего размеренного существования, накопления сил перед новым скачком.
Пряничков назвал свою вещь «Пассажиры метро», и хотя никакого метро там не было, название очень подходит. «Пассажиры» находятся сейчас в зале ‘ 49 Третьяковской галереи, где читатель и может полюбоваться ими, если, конечно, его визит не совпадет с открытием какой-нибудь очередной выставки — в этих последних залах экспозиция то и дело меняется, одно убирают, другое вешают, и ни в чем нельзя быть уверенным.
Федя писал до восьми, а в восемь к Наташе пришла учительница музыки. В большой комнате у Пряничковых стояло пианино «Рениш», на котором Федина дочка уже третий год подряд одолевала «Старинную французскую песенку» Чайковского. Эти занятия в семье рассматривались как выполнение некоего общественного долга: супруги даже не слышали звуков во время урока.
Теперь Федя услышал и начал кивать за своим мольбертом в такт исполнению, нахмуривая брови при Наташиных промахах. Когда положенный час подошел к концу, Пряничков поднялся, перенес стул к пианино и спросил, с чего, собственно, начинают обучение. Преподавательница, Иветта Митрофановна, была молода, перед родителями своих учеников робела. Она неуверенно показала запись нот на нотном стане и их расположение на клавиатуре.
— Дальше, — сказал Федя, придвигаясь поближе к инструменту.
— Что «дальше»? — спросила Иветта Митрофановна.
— Как потом?
— Потом я добиваюсь, чтобы ученица запомнила.
— Я запомнил, — кивнул Пряничков.
Учительница посмотрела на него недоверчиво, сыграла несколько гамм, и Пряничков на малой октаве тотчас повторил их — первую так же бойко, как преподавательница, вторую еще ловчей.
Иветта Митрофановна повернулась к нему.
— Послушайте, вы учились.
— Нет! Честное слово, нет. — Пряничков был ужасно взволнован и весь дрожал. — Но давайте пойдем вперед, прошу вас.
И в голосе его и на лице было такое чистосердечие, что Иветта Митрофановна поверила. Она перебрала жиденькую пачку нот у себя в портфеле.
— Хорошо. Попробуем разобрать что-нибудь простенькое.
Наташа, которая из вежливости стояла тут же рядом, отступила потихоньку и отправилась к подруге. Шура вышла на кухню. До нее доносились голоса мужа и учительницы. «В фа-диез-мажор будет уже шесть знаков», — говорила Иветта Митрофановна. «Понятно-понятно», — соглашался Пряничков. Потом послышались словечки вроде «стакатто», «пианиссимо», какое-то еще там «сфорцандо». Пианино дышало все шире, глубже, полной грудью.
Без пяти одиннадцать, глянув на ручные часики, Иветта Митрофановна откинулась на спинку стула и в испуге уставилась на Пряничкова.
— Знаете, за два часа мы прошли пятилетний курс!
Федя кивнул, трепетно взял сборник «Избранных фортепьянных пьес», раскрыл на штраусовском вальсе. Пошептал, глядя в ноты, подался вперед, поднял руки. И сама беззаботная старая Вена явилась в комнату — танцевали кокетливые барышни в длинных платьях и веселые кавалеры.
Изысканную учтивость неожиданно сменяло дерзкое легкомыслие, загадочная робкая мечтательность плела свой напев, снова уступая место неукротимому озорству. Длился бал, летели зажигательные взгляды. Потом танцоры устали, свечи начали гаснуть и погасли совсем.
Пораженный, Федя осторожно снял руки с клавишей, огляделся; казалось пианино вовсе и не принимало участия в том, что только что произошло.
Хрипло кашлянула в тишине учительница, вздохнула остановившаяся в дверях Шура.
Какие-то двое негромко переговаривались во дворе, параллельной улицей шел ночной троллейбус, негромко скрипя кузовом и свистя проволокой, прогрохотала переулком загородная уставшая грузовая машина, торопясь в дальний гараж, и отзвуком чуть слышно шуршали в комнате платья разошедшихся танцоров. Прошлое связывалось с настоящим, плоский мир стал объемным.
На следующий вечер Пряничкова слушал муж Иветты Митрофановны, молодой, бледный музыкант-исполнитель с растрепанной шевелюрой. В среду Федя дважды играл перед почтенными преподавателями Консерватории, и его там таскали по методкабинетам. В четверг раздался телефонный звонок из Филармонии, и сам Чернокостельский предложил открытые концерты с поездкой по Советскому Союзу.
Но Пряничков занимался уже не только музыкой. Во вторник он притащил домой купленный по случаю за 350 рублей миниатюрный токарный станок, в среду — пишущую машинку. В этот же вечер он что-то вытачивал, в четверг утром ни с того, ни с сего написал этюд о Бальзаке.
В редакции, на работе, в его манере общаться с авторами появилось что-то напоминающее князя Мышкина из Достоевского. Пряничков стремился как бы слиться с собеседником, полностью стать на его точку зрения и лишь отсюда начинал рассуждать, поминутно сверяясь с оппонентом, радуясь, даже если в конце концов приходил к выводу, отрицающему то, с чего он сам начинал. Плохие статьи вдруг перестали существовать, в каждой Пряничков находил интересное, вытаскивал это интересное вместе с автором, и если материал не подходил для журнала, советовал, куда с ним пойти. Народ повалил в антирелигиозный отдел, за неделю Пряничковым было обеспечено целое полугодие. В ходе производственного совещания замредактора потребовал внести в резолюцию, что именно Федиными усилиями «Знания и жизнь» подняты на новую высоту.
Выполнял свою должность Федя легко. Утром, кончая завтрак, уже всей душой стремился в журнал, а к пяти тридцати начинал радостно предвкушать, что же сулит ему и семье вечер.
Дом Пряничковых, между тем, неудержимо менялся. Квартира стала чем-то средним между студией художника и ремонтной мастерской. Рядом с первым мольбертом возник еще один для Наташи, эскизы перемешались со слесарными инструментами, на столе расположились акварельные и масляные краски, на пианино раскрытые ноты. Пол — в прошлом предмет неустанных забот Шуры — был затертым, железные опилки въелись в щели между паркетинами. Часам к восьми приходили спецы из Института металлов, музыканты, которых навел муж Иветты Митрофановны, художники, журналисты. Повадился сильно ученый математик из университета, который, толкуя, всегда смотрел вверх, вывернув шею, будто на потолке или в небе видел свои и чужие соображения уже отраженными и абстрагированными. Из Заштатска ехали родственники того сектанта, потом пошли знакомые этих родственников и родственники знакомых. Отличные это были вечера. Звучал рояль, составлялись конкурсы на лучший эскиз или карикатуру, вспыхивали дискуссии о судьбах человечества, читались стихи, порой тут же сочиненные. В час выговаривалось столько умного, сколько у прежних Пряничковых не набралось бы за пятилетку. Художники учили Федину дочку рисовать, пианисты показывали ей современные песенки. И Шура тоже постепенно делалась раскованной. Во время споров глаза ее сочувственно перебегали от одного говорящего к другому, иногда она уже готова была что-нибудь сказать, но всегда кто-то в комнате опережал се, остроумно и живо. Она переводила взгляд на этого нового, и, в общем, всем очень нравилась.
В двенадцать, проводив гостей до метро, Пряничков помогал жене перемыть посуду. Вдвоем они стояли минуту-другую над заснувшей дочкой. Шура стелила постель, Федя, еще не исчерпавшись, бродил по комнатам.
Пространство и время были бесконечно содержательны. Сутки стали емкими, Пряничков спал часа по три.
Всего с 15 по 29 июля он оформил четыре патентных заявки в Госкомитет по изобретениям, сделал три картины маслом, около сорока рисунков и линогравюру. Он дал два фортепианных концерта в Малом эале Консерватории, написал восемь статей, сценарий для мультфильма, текст для номера с удавом в цирке и помирил подавших на развод соседей по лестничной площадке. Он принялся за роман, почти доказал теорему Ферма, стал учить жену английскому и выкапывать во дворе плескательный бассейн. Человек Федор Пряничков шел по небесам, его сопровождали зарницы.