А поскольку эта сцена, быть может, не совсем отвечающая букве официального ритуала, однако же в силу своей загадочной сути соответствующая духу литургии, разыгрывается буквально на пороге храма, и Джулио, как и подобает юному глашатаю благой вести или причетнику, в благоговейной сосредоточенности шествующему впереди его преосвященства, уже переступил этот порог, вступление божества в святыню на глазах хора избранных солистов занимает всего лишь секунду и, следовательно, тут же становится свершившимся фактом, на удивление конкретным и земным, а значит, уникальным и необратимо-неповторимым: божество со своей возлюбленной, поддерживаемой за локоть божественной десницей, вступает в храм, и факт этот, обретя уникальное и необратимо-неповторимое земное воплощение, тотчас вслед за тем преисполняется сакральной торжественности, ибо хор избранных солистов, избранных представителей паствы, которым несколько дней назад вместе с пригласительным билетом было вручено богемно-светское «ius primae noctis», итак, хор первых свидетелей художественной беатификации, до отказа заполнивший оба небольших зала галереи, однако в первом зале из уважения к объекту канонизации выстроенный, а вернее стиснутый так, чтобы у входа осталось немного свободного пространства, весь этот хор блестящих, знаменитых, титулованных, влиятельных и могущественных при виде своего первосвященника ритуальным жестом возносит ладони и принимается аплодировать, и, хотя каждая и каждый делают это в меру своих сил, чувств и темперамента, в результате, должным образом подкрепленные жизненными соками могучей народной стихии, раздаются дружные рукоплескания — как говорится, бурные аплодисменты, переходящие в овацию.
— Генрик! — шепчет Марек Костка Мильштейну.
— Что?
— Ущипни меня.
— Ты что, рехнулся?
— Нет, но сейчас рехнусь. Скажи, это настоящий Гете?
— Кто?
— Гете. Вон тот тип спереди, слева.
— Ты обещал позвонить, — говорит хорошенькая изящная девушка, единственная наследница крупной автомобильной фирмы.
— Кто эта седая маркиза? — спрашивает Жан Клуар.
Шепот девушки превращается в шипение:
— Почему ты не позвонил?
Старый сластолюбец, думает Поль Лоранс, и всегда был сластолюбцем, жадно поедающим все, что ни подвернется, женщин, деньги, славу, шедевры, вся его живопись — блевотина человека, обжирающегося деликатесами; ох, здесь ужасно душно, убеждается Джеймс Ротгольц, владелец большой галереи в Нью-Йорке, ему трудно дышать из-за мучительной эмфиземы легких, а так как он пришел сюда одним из первых и успел спокойно посмотреть все картины, а также определить их уровень и цену, то сейчас с нетерпением ждет, когда закончится этот фарс и можно будет приступить к делу, если б у этого старого повесы было хоть чуточку поменьше денег! ну конечно Суинберн, думает Ортис, сохраняющий неподвижность и великолепнейший суверенитет среди фимиама аплодисментов, продолжая сжимать локоть Франсуазы, который в эту минуту, кажется, легонько вздрагивает, в свой срок должны все реки излиться в океан… и, поскольку слух у него отличный, мгновенно улавливает, что аплодисменты, хотя и попрежнему бурные, несколько все же ослабевают. Поэтому, отпустив на секунду локоть Франсуазы и приложив левую руку к сердцу, он отвешивает собравшимся низкий, почти холопский поклон. Стихшие для чуткого уха аплодисменты в ответ на такое проявление благодарности перерастают в мощный возвышенный хорал, после которого может наступить уже только тишина, и она действительно наступает, так как божественный выпрямляется и, когда становится тихо, произносит:
— Благодарю, я тронут.
После чего, уже более интимным тоном, однако достаточно громко, чтобы хор его услышал, говорит, обращаясь непосредственно к Аллару, но так подкрепляя свои слова жестом, поворотом тела и взглядом темных, молодо сверкающих глаз, что каждый из стоящих вблизи вправе подумать, будто именно ему мэтр как драгоценную реликвию поверяет свою мысль.
— Однако же искусство недурная штука, — говорит Ортис, — смотри, сколько раз можно благодаря ему терять девственность. Даже в моем возрасте!
— В твоем возрасте? — восклицает Аллар, точно престидижитатор превращая реликвию в пинг-понговый мячик. — И ты осмеливаешься говорить о возрасте? Да у тебя, дорогой Антонио, вообще нет возраста — разве способна однозначащая цифра вместить в себя совокупность всех возможных людских возрастов? Вот наш друг Лоранс, к примеру, — зрелый мужчина в расцвете сил, этот юноша, — Аллар указывает на застывшего в благоговейной сосредоточенности Джулио, — молодой человек, а эта прелестная барышня, — продолжает он, одновременно, будто с помощью скрытого в глубине глаз радара, вылавливая из моря разнообразнейших голов голову Клуара, — эта поистине очаровательная барышня, имени которой я по понятным причинам не стану называть, — юная дева, каждый из нас свое прожил, можно, разумеется, порой тем или иным способом улизнуть от своего возраста, но увы! это всего лишь кратковременные вылазки в прошлое или будущее, недолгие, хотя подчас и восхитительные прогулки, которые нам вскоре приходится прерывать, подчиняясь неумолимым законам истинного возраста. И тем не менее я готов присягнуть, Антонио, что над тобой…