Выбрать главу

— Генрик, — говорит довольно громким шепотом, к счастью по-польски, Марек Костка, — этот тип заводной? Не лягайся, а лучше удовлетвори мое славянское любопытство. Я спрашиваю: этого типа перед выходом на люди заводят?

— …над тобой, Антонио, — Аллар в параллель широкому жесту чуть повышает голос, — эти законы не властны. Ничего не поделаешь, изволь смириться с тем, что не имеешь возраста, — тебе принадлежат все возрасты разом.

— Это ужасно, Поль, — отзывается Ортис, — может, ты по крайней мере от младенчества меня избавишь?

— Ни за что! — энергично отбивает мячик Аллар, — хотя бы потому, что из всех последовательных фаз человеческого развития младенчество — наиболее загадочная пора. Я бы отдал все свои книги за одну-единственную, написанную глазами, слухом, чутьем и осязанием младенца. Какой же это невообразимый, непостижимый мир! Не исключено, что он ближе к естественному состоянию вещей, нежели тот хаос, который мы тщимся упорядочить в зрелые годы. Нет, Антонио, ты сам прекрасно знаешь, что наряду с прочими сосунковое состояние тебе не чуждо и чуждым быть не может.

Ортис чувствует, что нужно чем-то отплатить за этот дар — порождение дружеских чувств и игривого остроумия — но ничего в равной степени остроумного ему в голову не приходит, так как в этот самый момент соответствующие клетки его серого мозгового вещества воспроизводят образ мальчугана, читающего книгу на пляже, ах, вот откуда этот Суинберн, из «Мартина Идена», осеняет его, и, маскируя рефлекторное удивление непринужденной улыбкой, он говорит:

— Боюсь, что ты прав. Мне именно сейчас кое-что вспомнилось, правда, не из сосункового, как ты замечательно это назвал, периода, но во всяком случае из эпохи достаточно отдаленной, чтоб ее можно было окрестить доисторической. Поль, а эти реки вместо того, чтобы излиться в океан, не возвращаются, случайно, к истокам?

И, завершив таким вопросом, абсолютно загадочным для паствы, а отчасти и для Аллара, свой диалог с другом, вновь принимает облик существа особого масштаба, беспредельно глубокого по сути и уникального по форме, притом в обоих своих проявлениях неколебимо суверенного. После чего, дабы избавить простых смертных от чересчур долгого пребывания в столь высоких сферах и не ослеплять их очей чрезмерным блеском своей божественной особы, еще раз совершает акт сошествия с небес, и, как оно бывает в подобных случаях, скорее земная стихия, нежели сознательный выбор божества определяет, что первым человеком, который благодаря тому, что стоит поблизости, а также благодаря своей внешности попадает в поле его зрения, оказывается Пьер Лоранс. Поэтому божество приветствует знаменитого искусствоведа слегка скрипучим голосом:

— Рад тебя видеть, Лоранс! ты прекрасно выглядишь и все больше становишься похож на Гете. К чему это приведет?

— Ох! — отвечает Лоранс, — надеюсь, что второго «Фауста» я не напишу.

— Серьезно? — восклицает божественный совсем уже скрипучим голосом, — по отношению к французской литературе это будет весьма великодушно.

На что Лоранс с олимпийским спокойствием и гордостью:

— Естественно, французская литература — это моя литература.

Пауза. Как же поступит старый козел? На рога подымет современную проекцию Гете или боднет в пузо? Ничего похожего! Он лишь придвигается вплотную к Лорансу и спрашивает шепотом:

— Откуда эта цитата?

— Цитата? Почему цитата?

— Ведь ты обожаешь цитаты, верно? Только иногда чудовищно их перевираешь. И прости, Поль, в таких случаях иначе, чем старой задницей, я тебя не могу назвать.

Возможно, уверенность, что слов Ортиса, произнесенных таинственно-интимным шепотом, никто вокруг не расслышал, а быть может, другие причины более сложного свойства привели к тому, что Лоранс не только не почувствовал себя задетым, а напротив, разражается непринужденным смехом — до такой степени непринужденным, что, при его светских манерах, это кажется граничащим чуть ли не с бесстыдной разнузданностью.