Антонио Ортис заполняет своей личностью все наше столетие. Можно его любить или не выносить, это не имеет значения. Он есть. Он в квартире интеллектуала в Латинском квартале, в пригородном клубе местного отделения компартии, в салонах восьмого и шестнадцатого округов Парижа, в частных собраниях. Он в НьюЙорке, в ООН, на Фестивале молодежи и студентов в Москве и на Конгрессе сторонников мира в Вене. Его можно увидеть в музеях и на витринах картинных галерей всего мира. Он проник даже под церковные своды — с той поры, как ему вздумалось заняться украшением скромных провинциальных капелл. Он вездесущ, это радиоактивное облако, которое, пронесясь над миром от Лос-Анджелеса до Токио через Москву, проникло в каждый дом и каждый ум. Он — живописец, график, скульптор, из его мастерской выходят акварели, гравюры на дереве, литографии и гравюры на меди, он обжигает горшки и тарелки, делает эскизы театральных декораций, интерьеров, костюмов и афиш, украшает фресками стены монументальных зданий и расписывает потолки провансальских церквушек, которые после этого в туристических путеводителях отмечаются по меньшей мере одной звездочкой. О небо! сам Поль Аллар может похвастаться, что его академическая шпага сделана по проекту Ортиса».
И в заключение этой блестящей трехстраничной фуги:
«Ортис впитывает опыт всех эпох и всех стилей, использует его и отбрасывает с царственной свободой, но все, к чему прикоснулся его гений, тотчас преображается, все подчиняется его колдовской мощи, он же в своей ошеломляющей переменчивости и в многообразии неизменно остается самим собой! Не ему разве принадлежат сказанные однажды слова: „художник — это человек, более алчный, чем все остальные люди“? Однако, заимствуя так много у жизни и у человечества, он одаряет их с невероятной щедростью, с широтой, свойственной лишь величайшим гениям: он обогатил жизнь и человечество своими шедеврами»;
ну а теперь, когда шестидесятый год подкатился к весеннему равноденствию и розовоперстая Эос возвестила о наступлении того мартовского дня, который, как первым сообщил Андре Гажо, в своем числе заключает «условный знак преклонения» перед той, что «в совершеннейшем телесном воплощении» возникла на жизненном пути «скачущего по горам», дабы вместе с ним пуститься в божественные заоблачные пляски, теперь все знаки на земле и на небе указывают, что, благодаря возрождению древнейшего мифа, новые шедевры в количестве, также определенном «удивительнейшей магией математических формул», будут явлены человечеству. Но, прежде чем счастливая горстка избранников, немногочисленные избранные счастливцы, которым вместе с пригласительным билетом на вернисаж будет вручено богемно-светское ius primae noctis,[3] прежде чем эти, в силу разных причин и обстоятельств блестящие, знаменитые, титулованные, влиятельные и могущественные особы смогут в вышеупомянутый день, начиная с семи вечера (а не с двадцати двух, однако!), любоваться и восхищаться в Галерее Барба на улице Ансьен Комеди этими шедеврами, обессмертившими скромную до недавних пор манекенщицу, и таким образом станут воистину первыми на свете свидетелями художественной беатификации — старый старикан, ловко обойдя журналистские пикеты и дозоры, неизвестно когда и каким видом транспорта проскользнул со своей музой в Париж, наполнив мифологическим бытием несколько лет пустовавшую квартиру на площади Дофина в старинном доме, узком, как стрельчатая башня, и по причине этой своей, устремленной в небо пятиэтажной стрельчатости абсолютно недоступном для посторонних, а затем, тоже неизвестно когда, скорее всего темной ночкой в канун торжества, украдкой покинув уютную опочивальню, в сопровождении одного лишь юного Джулио Барба, собственными мифологическими дланями развесил на стенах двух (только двух, однако!) небольших залов свое двадцатидвукратно повторенное волшебное чудо, запечатленное с помощью масляных красок на двадцати двух холстах; итак, в канун дня, означенного двумя одинаковыми цифрами, вместившими в себя преклонение и прочие трогательные человеческие чувства, пресса, лишенная живительных свеженьких новостей, прибегла к приему, которым привыкла пользоваться в тех случаях, когда недостаток информации угрожал ее всеведению, а именно: поспешила заполнить белые пятна на ортисовской (в данном случае) карте множеством домыслов и сплетен, в результате чего, например, появились сообщения, будто старый старикан вместе с мадемуазель Пилье взошли на борт самолета в Ницце и в горних высях подкрепились скромною пищей обычных смертных, летящих в Париж, по другой же версии — да и в самом деле, кто видел их на аэродроме? — они в Антибе сели в серебристый «Мистраль», однако, поскольку и на Лионском вокзале, находившемся под неусыпным наблюдением, никто не засек двух странствующих богов, появилась еще одна версия их таинственных действий, согласно которой божества и вправду ехали в «Мистрале», но, по свидетельству очевидцев, в Лионе вдруг куда-то исчезли, Исчезли? как это исчезли? воскликнул мсье Леду в своем бистро на набережной Орфевр, на крылышках, что ли, упорхнули или просто напросто дематериализовались? Андре Гажо, сделавшийся уже специалистом по части Ортиса, сидя с коллегами на террасе «Флоры», понимающе усмехался, но, поскольку и он упустил дичь, то, не желая рисковать своим авторитетом, сохранял для себя догадку, какой простой трюк проделал зловредный сатир, чтобы сбить с толку преследователей и незамеченным добраться со своей нимфой до неприступной башни на площади Дофина; итак, под этот аккомпанемент, напоминающий нестройную охотничью музыку, хотя в данной ситуации более уместен был бы бравурный свадебный марш; итак, прежде чем ровно в семь часов под обстрелом полчища репортеров распахнутся наглухо закрытые последние два дня двери Галереи Барба и телевизионный автобус, скромно примостившийся неподалеку, начнет прямой отлов стекающихся к этим дверям знаменитостей, дабы, запечатлев их в образе, движении и звуке, показать затем в удобный момент миллионам почитателей: итак, пока торжественное вернисажное богослужение по всем правилам торжественного церемониала не положило начало бессмертному бытию двадцати двух полотен, счастливые избранники, свидетели беатификации, ожидающие грядущего ритуального действа, отдельные солисты и отдельные солистки — те, что уже погрузились в атмосферу благовествования, и те, что еще не отрешились от своих личных, мирских (в отличие от ортисовских, то есть сакральных) забот — даже в самых интуитивно-смелых своих предположениях не способны вообразить, на какие недосягаемые высоты взметнется в этот вечер апофеоз Антонио Ортиса и каким кромешным мраком окутается день рождения мадемуазель Пилье —