Выбрать главу

Благим плодом этого нового подхода мысли была прежде всего та великая чистка всего фантастического и недостоверного, что содержалось в средневековой историографии. Например, в середине шестнадцатого столетия Жан Воден[36*] показал{13}, что принятая в истории схема периодизации по четырем Империям[37*] основывалась не на точном истолковании фактов, а на произвольной схеме, заимствованной из Книги Даниила{14}. А многочисленные ученые, в большинстве случаев итальянцы, занялись опровержением тех легенд, в которые многие страны облекали свое незнание собственного происхождения. Полидор Вергилий{15}, например, в начале шестнадцатого столетия разрушил старое предание об основании Британии Брутом-троянцем и заложил основы критической истории Англии.

К началу семнадцатого столетия Бэкон оказался в состоянии подвести итоги всему этому развитию, разделив свою карту знания на три большие области — поэзию, историю и философию, — управляемые тремя способностями человеческого духа — воображением, памятью и разумом. Сказать, что память владычествует над историей, равносильно утверждению, что главная задача истории — воскрешать в памяти и регистрировать факты прошлого такими, какими они были в действительности. Тем самым Бэкон настаивает на том, что история должна быть прежде всего интересом к прошлому ради него самого. Это — отрицание претензий историка на то, чтобы предвидеть будущее, и в то же самое время отрицание идеи, согласно которой главным делом историка является познание божественного замысла, проходящего через факты. Его интересуют факты сами по себе.

Но положение истории, понятой таким образом, было не очень определенным. Она освободилась от ошибок средневековой мысли, но ей все еще нужно было найти свой собственный предмет. У нее была определенная программа — возрождение прошлого, но она не располагала ни методами, ни принципами, руководствуясь которыми она могла бы осуществить эту программу. В действительности же бэконовское определение истории как области памяти было ошибочным, потому что прошлое только тогда нуждается в историческом исследовании, когда его не помнят и не могут вспомнить. Если бы его можно было вспомнить, то не было бы нужды в историках. Уже во времена Бэкона, его современник Кемден{16}, занимаясь — в лучших традициях Ренессанса — топографией и археологией Британии, показал, как забытая история может быть реконструирована на основании определенных данных, точно так же, как естествоиспытатели, работавшие в то же время, строили на основании своих данных научные теории. Вопроса, как усилиями мысли историк восполняет пробелы своей памяти, Бэкон так никогда и не поставил.

§ 5. Декарт

Творческая мысль семнадцатого столетия сосредоточилась на проблемах естественных наук и обошла проблемы исторической науки. Декарт, как и Бэкон, делил все человеческое знание на поэзию, историю и философию, добавив к ним четвертую область — теологию. Но свой новый метод он применил только к одной философии с ее тремя основными разделами: математикой, физикой и метафизикой, ибо лишь здесь он надеялся достичь надежного и достоверного знания. Поэзия, говорил он, — больше природный дар, чем научная дисциплина; теология зависит от веры в Откровение; история же, как бы она ни была интересна, и поучительна, и ценна для формирования практического отношения к жизни, не могла притязать на истину, ибо события, описываемые ею, никогда не происходили так, как она их описывала. Поэтому революция в познании, которую планировал и осуществил Декарт, не дала ничего исторической мысли, потому что он не считал историю областью знания в строгом смысле этого слова.

В этом плане заслуживает пристального внимания один параграф, посвященный истории, из первой части его «Рассуждения о методе».

«Но я полагаю, что посвятил уже достаточно времени языкам, а также чтению книг древних с их историями и небылицами. Беседовать с писателями других веков — почти то же, что путешествовать. Полезнее познакомиться с нравами других народов, чтобы более здраво судить о наших собственных и не считать, что все, не согласное с нашими обычаями, смешно и противно разуму, как обычно думают те, кто ничего не видел. Но тот, кто чересчур много времени тратит на путешествия, становится в конце концов чужим в собственной стране, а слишком большая любознательность по отношению к событиям прошлых веков обычно приводит к весьма большой неосведомленности в делах своего века. Кроме того, вымыслы вселяют веру в возможность таких событий, которые абсолютно невозможны; ведь даже самые правдивые повествования, если они не извращают и не преувеличивают значения событий, чтобы сделать чтение более занимательным, по меньшей мере почти всегда опускают самые низменные и менее значительные подробности, в силу чего все остальное представляется не таким, каково оно в действительности, и поэтому те, кто сообразует свое поведение с примерами, отсюда извлекаемыми, могут впасть в сумасбродство рыцарей наших романов и вынашивать замыслы, превосходящие их силы»{17}.

вернуться

36*

Methodus ad facilem historiarum cognitionem (1566), Cap. VII: «Confutatio eorum qui quatuor monarchias... statuunt».

вернуться

37*

Для медиевистических тенденций романтизма конца восемнадцатого века, о которых я уже упоминал в связи с Шиллером, весьма характерно то, что Гегель воскрешает эту давно опровергнутую схему четырех Империй в своем параграфе о мировой истории в конце «Философии права». Читатели Гегеля, привыкшие к его неистребимой привычке делить любой предмет, по канонам его диалектики, на триады, с удивлением обнаруживают, что схема мировой истории, приводимая на заключительных страницах этой книги, делится на четыре раздела, озаглавленные «Восточная империя», «Греческая империя», «Римская империя», «Германская империя». Читатель здесь склонен думать, что наконец-то факты оказались слишком сильными для гегелевской диалектики. Но отнюдь не факты сломали его диалектическую схему. Это — восстановление средневековой периодизации.