— Вот как! — сказал Терентьев и отошел к своему столу. Он минуту ворошил давно просмотренные бумаги, глядя поверх них.
Лариса почувствовала облегчение. Страшное слово было сказано, оно оправдает ее поведение, нужно лишь твердо его держаться.
— И давно вы узнали о своей любви к нему? — спросил снова Терентьев.
Она ответила с готовностью:
— Вчера. То есть понимали об этом и раньше, но вчера прямо сказали — и он, и я. Нет, не вчера — позавчера! Я забыла, что вчера мы не встречались.
Терентьев искал в ее глазах знакомые лукавые искорки. Лариса была спокойна, она разговаривала с чужим человеком — «ставила его в известность» о повороте в ее жизни, так это называется. Она даже не смотрела на него, ее не интересовало, как он примет ее сообщение.
— Что ж, — сказал Терентьев холодно. — Раз это серьезно…
— Нет, — крикнула, она, вскакивая со стула. — Борис Семеныч, не верьте мне… Я солгала, не было ни объяснений, ни любви, ничего не было, я все придумала.
Не давая перебить себя, она твердила:
— Честное слово, врала! Поверьте мне, я сейчас не лгу — врала! Одни встречи были, так, пустые прогулки, ведь у него неудачи! И на вас я рассердилась, я просто не ожидала, что вы так можете!.. А теперь и прогулок не будет, больше не хочу с ним встречаться. Вы не верите? Сегодня мы должны пойти на «Садко», а я не пойду. Теперь верите?
— Успокойтесь, Ларочка, — сказал Терентьев, гладя ее руку.
— Я хочу, чтоб вы мне поверили!
— Я верю. Разве вы не знаете, что я всегда вам верю?
— И сегодняшний вечер мы проведем вместе! — Да, конечно, раз вы этого хотите.
— Очень, очень хочу!
Она возвратилась к стенду. У нее дрожали руки от волнения, она спутала пробы и с досадой выплеснула из стаканчиков испорченные растворы.
Терентьев достал законченную статью и показал выводы из проделанных экспериментов. Лариса с удивлением поглядела на него, она не понимала, как он может в такую минуту говорить о формулах и реакциях. Потом удивился он — она вдруг громко рассмеялась. Он прервал свой рассказ, она схватила его за руку:
— Нет, нет, Борис Семеныч, продолжайте! Я очень хочу слушать. Мы снова беседуем, как будто все совсем по-старому!..
Терентьев, следя за четкими движениями: Ларисы у термостата, шаг за шагом, формула за формулой разматывал нить рассуждений. Они так увлеклись, что не слыхали звонка об окончании рабочего дня. Лишь когда остановили компрессоры в подвале, до них докатилась тишина, сковавшая здание. Лариса ужаснулась:
— Боже, как мы засиделись!
— Вас это огорчает?
— Что вы! Никогда еще не было так интересно! Борис Семеныч, проводите меня домой, я надену для прогулки другое платье.
— То роскошное, в котором вы были на концерте?
— Вам оно не нравится?
— Наоборот, я хотел просить, чтобы вы надели именно его.
Лариса жила на Неглинной, у бульвара. Терентьев довел ее до дома и подождал в саду, пока она переодевалась. Она вышла минут через пять.
— Хочу теперь под деревья, в лес или парк, — сказала она, беря Терентьева под руку.
— Поедемте в Сокольники.
— Очень хорошо, Борис Семеныч. Люблю Сокольники!
Они не торопясь шли по Неглинной. У Театрального проезда Терентьев хотел свернуть налево, Лариса повернула направо.
— Вы идете к театру, — сказал через некоторое время Терентьев.
— К театру? — переспросила она и остановилась. — Это хорошо. Мы сообщим Аркадию, что я не пойду на спектакль, а потом поедем в парк.
— Лучше ему не ожидать напрасно, — согласился Терентьев.
Черданцев издали увидел Ларису и, радостно улыбаясь, поспешил навстречу. Потом он заметил Терентьева, и улыбка его погасла. Он с недоумением переводил взгляд с Терентьева на Ларису.
— Мне нужно кое-что оказать вам, Аркадий. — Она повернулась к Терентьеву: — Я на минуточку, вы позволите?
— Пожалуйста, — ответил Терентьев. — Я подожду в садике.
Он отошел подальше и присел на скамейку. Лариса стояла с Черданцевым минут десять. Она возвратилась смущенная. Черданцев медленно удалялся к театру, потом остановился за оградой сада. Терентьев понял, что он поджидает Ларису.
— Борис Семеныч, не сердитесь на меня! — попросила Лариса. — Я сама не знаю, что делаю.
— Не надо укорять себя понапрасну, Лариса, — сказал Терентьев. — Вы решили идти не в Сокольники, а на спектакль? «Садко» — великолепная опера. Думаю, вам будет весело.
— Мне не будет весело. Но я не могла отказаться. А сейчас меня мучит, что я огорчила вас.
Он взял ее руку.
— Я отпускаю вас, но ставлю условие. Если вы не пообещаете, театра вам сегодня не видать. Я предупреждал, что бываю жесток, так что не сопротивляйтесь.
— Я выполню все ваши условия.
— Только одно: вас не должно мучить, что я огорчен. И вам должно быть весело, по-настоящему весело! А теперь идите!
Она стояла опустив голову. Он перевел дыхание.
— Идите, Лариса, идите! Нехорошо заставлять себя ждать!
Она еще секунду раздумывала и, ничего не сказав, повернулась. Он протянул ей руку, она не увидела. Из садика она выходила спокойно, потом побежала.
16
Сегодня был первый вечер, когда ему не хотелось на люди, в толчею и шум. И, как назло, на улицах сегодня было особенно много народу. Терентьев вышел на площадь Дзержинского, его обгоняли и теснили, чуть не затолкали в метро в общем потоке, он еле выкарабкался. На переходе через улицу ему засвистел постовой: он, задумавшись, лез на красный свет, под колеса машин. Он возвратился назад, снова попал в какую-то людскую струю — его занесло в закусочную на углу Черкасского переулка. Тут он вспомнил, что не обедал, и подкрепился сосисками с капустой и кофе. Пока он выстаивал очереди в кассу и раздаточную, на улицах схлынули людские потоки. Посередине тротуаров текли ручейки пешеходов, от них можно было держаться в стороне. А потом и вовсе стало просторно — Терентьев шел мимо окончивших рабочий день зданий ЦК и МК. Он выбрался — мимо остатков Китайгородской стены — к набережной Москвы-реки. Вечер переходил в ночь. На ярко освещенных улицах ночи нельзя было увидеть, над широкой полосой реки она должна была стать заметной. Терентьеву хотелось подышать свежестью, поглядеть в глаза звездам, насладиться плеском воды.
По набережной с рычанием мчались грузовики, от них несло бензином и мазутом, река тоже пахла нефтью. Киловаттные лампы оттесняли темноту, и здесь звезды светили тускло, их было мало. Терентьев повернул налево и вышел на набережную Яузы. Он нашел наконец то, чего искал. Его со всех сторон окружила ночь.
Он и раньше любил этот уголок Москвы. Грязная Яуза причудливо извивалась меж гранитных стен. Днем ее мутная вода отталкивала, ночью были видны только великолепные набережные, живописно горбатые мосты, высокие, в зелени берега над набережными и мостовыми. Здесь всегда было безлюдно и прохладно, изредка проносились машины, с нависающих берегов доносился приглушенный грохот работающих, как цех, городских магистралей. Терентьев всегда удивлялся, почему на Яузе не бродят парочки, это место было словно создано для влюбленных, для молчаливых прогулок, ласковых слов, горячих ссор, сменяющихся горячими примирениями, вообще для всяческого «выяснения отношений». Он неторопливо двигался вдоль гранитного парапета и, заложив руки за спину, вглядывался в небо. Над Яузой звезд было больше, чем над Москвой-рекой. Он любовался звездами и набережными, заставлял себя думать о разных пустяках, чтоб не прорвались иные, горькие мысли.
А потом справа поднялись башенки и ограда Андронникова монастыря, самой древней каменной постройки Москвы — за оградой вздымался тремя ярусами собор. И башенки, и ограда, и собор сияли в темном воздухе. Неправдоподобно белые, они были до того прекрасны, что Терентьев остановился, пораженный. Одна башенка походила на воина в шлеме, вторая казалась девушкой в высокой меховой шапке — в облике этой башенки было что-то удивительно чистое и строгое; третья, терявшаяся среди лип сквера, тоже напоминала воина. Ограда ничего не напоминала, она была очень проста, голая стена, несколько ясных линий, ничем не расчлененная плоскость — необыкновенная в своей красоте стена. Но всего прекрасней и необыкновенней было центральное здание — белый восьмигранник, восемь четких окон, зеленые скаты крыш. Этот странный собор не давил громадою глыб, угрюмо свидетельствуя о мощи воздвигшего его государства, он не вытягивался отрешенно вверх, каждой линией, устремленной в небо, утверждая бренность земного существования, он не веселил глаз лукавыми завитушками, обычными для эпохи, когда игривые господа и обязательные свои молитвы старались превратить в развлечение. Он был просто человечен, этот собор, просто человечен, ничего больше — он был прекрасен, как человек. «Здесь жил Рублев, — размышлял Терентьев, любуясь монастырем. — Здесь он писал картины. Да, здесь можно было работать, как он — в боге увидеть человека!»