— Потом позвоню, — решил Жигалов. — Вечерком. Лучше даже прямо на квартиру, чтоб не скомкать разговора.
Когда Жигалов вызвал к себе Терентьева и Щетинина, даже по внешнему его виду было ясно, что он настроился на трудный спор. Еще никогда начес на его лысине но был так беспощадно четок. Жигалов потрогал голову обеими руками и молча показал на кресло.
— Мальчишка! — сказал он о Черданцеве. — Битый час с ним возился, затвердил одно: наука не признает частной собственности на идеи. Ну как такому втолковать? На той неделе уезжает на завод налаживать новую схему. Не знаю, не знаю теперь: справится ли сам?.. Вам бы ехать, а не ему, да разве вы поедете? Так все же, Борис Семеныч, я запретил возиться с Черданцевым, а вы, получается, втихомолку руководили им?
Щетинин выразительно пожал плечами. Он готов был вспылить и наговорить дерзостей. Жигалов с надеждой смотрел на Терентьева. Терентьев ответил не сразу. Самое простое было бы проговорить со скукой: «Не знаю, зачем весь этот шум вокруг пустяка? Руководил, конечно, надо же было закончить, раз начал. И Шутак о том же просил. Наказывайте уж нас двоих за нарушение ваших бюрократических правил». Жигалов обрадовался бы такому ответу, он простил бы и словечко о бюрократии. Ложь во спасение, так называли некогда такие поступки, их считали вполне благовидными. Терентьев вспомнил, что раньше не был безгрешен, лгать приходилось в жизни не раз и не во спасение, а чтоб отвязались, незачем тут разыгрывать из себя особенно принципиального! Как все станет просто, скажи он несколько этих простых слов!
Уговаривая себя солгать, он знал, что сделать этого не сможет.
— Запрета вашего я не нарушал. Черданцев применил мои взгляды в своей работе самостоятельно. Для меня лестно, что он опирался на них как на общенаучные истины.
Жигалов вздохнул и почесал лысину.
— Лестно, лестно… Но неправомочно. Неопубликованная работа — какая же это общенаучная истина? Я потолковал кое с кем в верхах — шуму создавать не будем, а выводы для себя сделаем. Поговорим об этом происшествии на парткоме.
В разговор вмешался Щетинин. Терентьев не слушал их спора. Ему казалось, что они занимаются не разысканием истицы, не защитой научных взглядов, а утверждением личных интересов. «Как лавочники, как лавочники о лавочных своих заботах!» — думал он, морщась. Лучше всего бы громко выругаться и уйти! Он уже собирался подняться, когда к нему обратился Жигалов:
— Меня порадовала ваша статья. Написано энергично, идеи, широта… У нас явилась мысль расширить ваши исследования. Создадим новую группу под названием «Лаборатория структуры растворов». Не возражаете?
— Нет, конечно. И название отвечает сути.
— Я ведь к чему, — продолжал Жигалов. — В институте ряд тем можно было бы объединить под вашей теоретической эгидой. Например, о себе… Сколько тружусь над строением основных солей никеля непостоянного состава, все не завершу: административная работа, да и теоретическая сторона мало исследована… Званиями и должностями считаться не будем, общее руководство темою остается у вас.
— Можно доработать вместе, — равнодушно сказал Терентьев.
В коридоре Щетинин в восторге ударил Терентьева по плечу.
— Понимаешь, как поворачиваются дела? Расширение лаборатории, сам Жигалов в помощники — это признание! Даже такой зубр, как он, сообразил, что Терентьев — новое направление в науке. Благодари меня, я его недавно кольнул, что он тебя сознательно затирает. Сразу повернул на сто восемьдесят градусов. У таких ведь как: если нельзя нежелательного человека затереть, будут стараться оседлать его.
— Я тебе благодарен, — тихо сказал Терентьев. — Но сейчас оставь меня на время одного.
— Да что с тобой? — вскричал изумленный Щетинин. — Что ты надумал?
— Ничего, ничего… Хочу спокойно подумать. Прости, но от всех этих разговоров впечатление, будто наелся дряни…
Щетинин остановился, словно его ударили. Терентьев торопливо ушел к себе, а Щетинин поплелся в свою группу. Он брел, заложив руки за спину, тихо ругался про себя, гневно поднимал плечи. На него с любопытством оглядывались.
23
Черданцев еще до того, как его вызвал Жигалов для объяснений, почувствовал перемену в окружающем: похвалы, которыми его засыпали в первый день защиты, что-то быстро схлынули, приветливые лица замыкались, дружелюбные взгляды превращались в иронические. Подавленный ссорой с Ларисой, он вначале не придал этому значения. Всех не ублажишь, а злопыхателей и завистников тем более. Он продолжал негодовать на Ларису. Она одна, со своей пристрастностью к Терентьеву, открыла крамолу в том, что было естественным ходом событий! Ей нельзя прощать, иначе вся их дальнейшая жизнь пойдет кривить по путаным дорожкам! «Что-что, а роль тряпичного мужа при властной супруге мне мало подходит. Надо, чтоб Лариса поняла это со всей определенностью!»
В эти первые дни после разрыва Черданцев не сомневался, что все успокоится и перемелется — мука будет. Взамен муки посыпался град.
Им овладело состояние, похожее на длительное ошеломление. Он искренне не мог понять, что произошло. Кругом говорили, что Щетинин подводит под него мину. Что же, от такого, как Щетинин, всего можно ждать! Черданцев надеялся, что бессовестные действия Щетинина вызовут возмущение. Щетинин продолжал свои подкопы, никто не препятствовал, никто не осуждал. Наоборот, он встречал сочувствие. Резкая перепалка с Жигаловым показала, что хорошего впереди ожидать не приходится.
И первым реальным выводом, который Черданцев сделал из неожиданного поворота событий, был тот, что Лариса не придет к нему с просьбой о прощении. Она, конечно, торжествует. Он в прах разбил ее доводы в споре у него дома, она не подыскала возражений, только оскорбления, но брань не аргумент — и она и он понимали, что тогда был его верх. Ей оставалось, подумав, раскаяться в своей запальчивости и извиниться. Ни о чем подобном теперь не приходилось и мечтать. Лариса ждет, что явится он. И она, конечно, поставит свои условия примирения — достаточно тяжелые условия, если вообще они исполнимы.
«Умолять не буду, — размышлял Черданцев. — никаких условий не приму. Но надо же нам объясниться, нельзя же так… Ведь любит она меня, это-то я хорошо знаю. Столько было объяснений, столько нежных минут!»
Но если Лариса и любила его, то не той любовью, какая ему воображалась. Она словно забыла прежние объяснения, пережитых нежных минут как не бывало. Она не захотела встретиться для объяснения. Он подстерег ее в коридоре, она быстро прошла мимо. — Лариса, прошу тебя, — сказал он, нагоняя ее и стараясь говорить спокойнее. — Я скоро уезжаю, мы должны перед отъездом поговорить.
— Нам не о чем говорить, — ответила она. — Слова ничего не изменят.
— Но чего же тебе надо? Скажи хоть это: чего ты хочешь?
— Чего я хочу? — переспросила она с горечью. — Ты не догадываешься, чего я хочу? Я хочу невозможного: чтоб ты стал благороден. Теперь тебе ясно, чего я хочу?
Она взялась за ручку, двери в свою лабораторию. Черданцев прислонился к двери, не давая дороги.
— Такова твоя любовь, — сказал он. — К последней бродячей собаке ты относишься лучше, чем к любимому.
— Такова моя любовь, — ответила она. — От любимого мне надо больше, чем от бродячей собаки.
— Лариса, так же нельзя жить!..
— Как-нибудь проживу. Пусти, Борис Семеныч услышит наш разговор и выйдет. Вряд ли тебе доставит удовольствие видеться с ним сейчас.
— Понимаешь ли ты, что это значит? У нас не останется дороги друг к другу, Лариса! Даже тропки не останется, все полетит к черту, пойми!
— Этого ты не понимаешь, а не я. К такому, каким ты оказался, я ни дорог, ни тропок искать не буду. Пусти меня, прошу тебя по-хорошему!
Он возвратился к себе. Шли приготовления к отъезду на завод, надо было хлопотать о приборах, механизмах, реактивах. Черданцев, забыв о предстоящей поездке, метался в своей тесной комнатушке. Все можно пережить, даже непредвиденную обидную неудачу с диссертацией, только не разрыв с Ларисой. Это была уже не неудача, а катастрофа. «Ладно, ладно! — прикрикнул он на себя, садясь у стола. — Недавно ты еще не открывал в себе особенно пылкой любви, когда же она появилась? Ромео был хорош в средневековых городках, в век ракет и атома он смешон. На шарике что-то около полутора миллиардов женщин, неужели тебе мало выбора?» Он снова вскочил и заметался. Не было никаких полутора миллиардов женщин, не было никакого выбора. Была всего одна женщина, одна единственная — та самая, которую он вдруг потерял и к которой не мог найти новой дороги.