Выбрать главу

— Хоть десять старых молодых девушек! Нам нужны вы, а кто нужен вам — ваше дело. Идемте, идемте, пока Шутак не уехал куда-нибудь в Париж или Тимбукту, он засиживаться не любит.

Терентьев дружески протянул руку Ларисе:

— Итак, с сегодняшнего дня я ваш начальник. Давайте договоримся. Я грозен и жесток. Меня устраивает только беспрекословное подчинение. Завтра явитесь ровно в девять. Можете приходить не в таком роскошном наряде.

Терентьев тихо засмеялся, припомнив эту сценку у наружных дверей института. В Ларисе объединяются благодарность и строптивость, я, кажется, никогда не перестану удивляться этому странному сочетанию. И она, похоже, сразу разобралась в моем характере. Только покрасневшие щеки и заблестевшие глаза показывали, как она взволнована и признательна. Ответила она так дерзко, что Щетинин впервые с недоумением повернулся к пей.

— Вас не касается, в каких нарядах я хожу. Приду в девять.

А затем началось то неприятное и возмутительное, припоминал Терентьев, из-за чего чуть не пришлось отказаться самому от работы в этом благоустроенном институте. Шутак, конечно, исчез из своего кабинета, как только Щетинин побежал за Терентьевым. Пока непоседливого академика разыскивали в недрах многочисленных лабораторий, Жигалов беседовал с Терентьевым один на один. У Терентьева бросилась в лицо кровь, когда он вспомнил холодный взгляд Жигалова, его спокойный надменный голос. В директорском кресле сидел следователь, а не руководитель крупного научного учреждения, видный в своей области ученый. Он интересовался не столько научными работами Терентьева, сколько статьями кодекса, по которым его когда-то судили, и местами, где он провел заключение и ссылку. Казалось, директор института собирался даже взять под сомнение решение суда, реабилитировавшего Терентьева от всех лживых обвинений.

— Не понимаю ваших вопросов, — сказал Терентьев, сдерживая гнев. — Я думал, вы собираетесь толковать со мною о тематике научных работ, а вас занимает, какие были на меня доносы…

Жигалов тяжело шевельнулся в кресле и пригладил волосы. Он не то усмехнулся, не то покривился широким землистым лицом.

— Поговорим и о научных работах, товарищ Терентьев, все по очереди. Вы так давно покинули науку, что во многом, несомненно, отстали от современного ее уровня. Придется нагонять.

— Я и сам знаю, что придется нагонять. Для этого я и приехал в Москву.

— Я ведь это к чему, товарищ Терентьев? Доктор Щетинин носится с мыслью создать для вас специальную группу, а вас руководителем… Не рановато ли? Сумеете ли вы справиться? Может, наоборот — поработаете пока в лаборатории какого-нибудь из наших докторов?

— Благодарю, я подумаю, — сказал Терентьев и встал. Надо было немедленно уходить из директорского кабинета — больше сюда ни ногой! В этом великолепном здании смонтировано первоклассное научное оборудование, собраны уникальные приборы и реактивы, но нет самого важного — духа науки!

Но в кабинет вошел высокий костлявый Шутак, за ним показался раскрасневшийся от быстрого шага Щетинин. Академик потряс руку Терентьева, шумно приветствовал его.

— А ведь я вас хорошо знаю, Терентьев! — гремел академик. — Двадцать лет знаю! Удивляетесь, конечно? Правильно, удивляйтесь! Помните свою статью с критикой теории Льюиса? Она меня сразу привлекла — энергично написано, очень энергично! И мысли глубокие. Я тогда же хотел познакомиться с вами лично, а мне говорят: пропал человек! Не вы один пропадали в те годы. Пожалел, покачал головой — что же еще было делать?

Ничего не могло быть приятнее Терентьеву, чем напоминание об этой статье, первой его значительной научной работе. Он показал в ней, что знаменитая теория активностей ионов в растворах, созданная американцем Льюисом и возбудившая тысячи надежд при своем появлении, остановилась в развитии, стала бесплодной. Там же он излагал собственные свои идеи, новое, созданное им, понимание активности ионов — первоначальный вариант разрабатываемой им ныне широкой теории.

— Бориса Семеныча Терентьева двадцать лет насильно отстраняли от науки, — говорил Шутак, обращаясь к Жигалову. — Наука, все мы пострадали от этого не меньше, чем сам Терентьев. Что до его идей, то их разработка дает толчок вперед многим разделам физической химии. С опозданием, но надо, надо поправить ошибки тех лет, — предлагаю создать в нашем институте специальную группу для Терентьева.

Терентьев с удовлетворением отметил, что Жигалов позеленел. Когда Жигалов заговорил, что придется ломать штатное расписание, а это дело непростое, Шутак пообещал разговоры со штатной комиссией взять на себя, — от него там уже не раз плакали, поплачут опять, но сделают, что надо! После этого директор института молча слушал, как академик и Терентьвв расписывают программу новых экспериментальных и теоретических работ.

Терентьев в этот же день передал Щетинину свой разговор с Жигаловым. Щетинин удивился его негодованию.

— Неужели вы думали, что он примет вас с распростертыми объятиями? Лично против вас он, конечно, ничего не имеет. Но внутреннее недоброжелательство к реабилитированным у него в крови. Каждый такой человек — живой упрек всей его прошлой жизни. Это ведь был сверхбдительный и сверхнедоверчивый товарищ… Не обращайте на таких людей внимания, Терентьев, характер свой они не переделают, а прежней роли им не играть! Научным руководителем института является Шутак, а не он!

Терентьев отошел от окна, заходил по комнате. Нет, он ведь твердо решил размышлять о Ларисе, о путаных их отношениях — надо их прояснить, эти отношения. А в голову почему-то лезет Жигалов. К черту всех Жигаловых на свете! Он будет думать только о Ларисе! Он возвратился к окну и сел на подоконник. От земли поднимались теплые волны, пахло сырой известкой от стен. Сегодня он, Терентьев, обнимал и целовал Ларису, тут никуда не денешься, он обнимал ее, даже руки его дрожали, даже голос пропал…

— Странно! — сказал Терентьев в раскрытое окно. — Нет, странно. И если по-честному, непонятно — почему? Так ли уж непонятно? Тебе нужно сейчас сесть за книги и статьи, ты мечтал в своей глуши об этих книгах, о работе над ними, вот они лежат на столе, мечты осуществились — садись, работай, наслаждайся. Нет, я думаю о ней, только о ней, я, как мальчишка, все думаю о ней, у меня горят руки оттого, что обнял ее за плечи, на губах холодок ее кожи — это я-то, меня же всегда упрекали за холодность и равнодушие, где они, эти холодность и равнодушие? Не обманывай себя. Ты не только сейчас думаешь о ней, она всегда у тебя в голове, ты вспоминаешь о ней перед сном, над книгой, на улице, ты тащишь ее с собой повсюду: вдруг вспомнишь забавное ее словечко и смеешься про себя. Да, друг, пожалуй, Щетинин прав, он увидел то, чего ты не подозревал в себе.

Нет, но это же немыслимо, послушай, тебе сорок два года, ты старик в сравнении с нею, если и случилась такая несуразица, так скрой от всех, а пуще от нее, не кружи ей голову, в признаниях твоих ложь и несоответствие!

— Чепуха! — сказал Терентьев опять вслух. — Смешно, ухлестываю за взбалмошной девчонкой!

Постой, постой, кто сказал: старик? Почему старик? Это он-то старик? Да он никогда не был таким молодым! Листки календаря перепутались, жизнь, по существу, начинается, все впереди, а не позади. Да, были несчастные годы, ну и что же, он выбрасывает их как ничего не давшие, они не оставили пятен в душе, морщин на коже — не было их, и все тут! Вот он, не по календарю, а по существу — железные мускулы, хоть мешки грузи, кстати, ему уже приходилось грузить мешки, ничего, среди последних он не был. И эта жажда работы, разве у стариков она бывает, он еще горы перевернет! Вчера, на концерте, его охватила тоска по утраченному времени, так, минутная слабость, больше себе он не разрешит ее! Нет, правда, он прожил треть жизни, не больше, все, говорю тебе, все впереди, до чего же хорошо жить, черт меня возьми! Он плюет на метрики, молодой, он протягивает руку ей, молодой, вот он влюбился, он любит, он просто лишь теперь созрел для настоящее любви!

— Нет, честное слово! — сказал он громко. — Нет, правда, правда!.. — Он проговорил торжественно, как клятву: — Люблю!

9