Костёр прогорел едва ли не наполовину, когда Бродяжка удовлетворённо кивнул, улыбнулся свирели, как старому другу — и наконец заиграл.
Лейла закрыла глаза. Звук свирели остался хрипловатым — ровно настолько, чтобы казалось, что это стебли тростника трутся друг о друга, колеблемые ветром. Лейла ощутила этот ветер на своём лице — свежий, прохладный, пахнущий рекой и чуть-чуть дымком от дальних пастушьих костров. Нежная, чуть дрожащая на высоких нотах песня говорила о лете, от которого оставались считанные деньки, о бегущих в выцветшей синеве белых и пухлых облаках — таких недосягаемо далёких, особенно если лечь на траву и смотреть в небо, как в колодец, бездумно жуя травинку. Лейле послышался жестяной звон колокольцев, с которым стадо возвращается ввечеру с пастбища, и она ощутила на языке вкус молока — сладкий, сытный и уже почти позабывшийся.
Рот наполнился слюной, Лейла невольно сглотнула — и, рассердившись на себя, открыла глаза. Никогда у неё не получается так, как достоило бы. Вечно брюхо говорит громче сердца.
Песня стала пронзительнее, и в её рассыпавшейся отрывистой дроби Лейле померещился звук лошадиных копыт по пыльной земле — тёплый и такой же летний, как звон коровьего колокольчика. Малолеткой Лейла часто ездила в ночное — и отчётливо помнила тёплую, прозрачную темноту летней ночи, в которой стрекотали кузнечики и время от времени слышалось лошадиное фырканье и удар копытом. Какие же ночи тогда были ласковые и нестрашные — хотя они, голоштанные сопляки, и рассказывали друг другу всякие жутковатые побасенки, нет-нет да и подсаживаясь ближе к огню.
А какое тогда было небо — бездонное и мерцающе-чёрное, как бархат на праздничном отцовском кафтане, со звёздами, которых не заслоняли ветви сплошь обступившего Лейлу леса…
Бродяжка кончил играть. Альвин от души, с хрустом потянулся, нарушив воцарившуюся тишину.
— На гуделке играть — большого ума не надобно, — заявил он. — Я бы тоже так смог. Дай-ка!
Но прежде, чем Бродяжка успел протянуть ему свирель, Осберт вдруг звучно, наотмашь ударил Альвина по протянутой ладони.
— Не валяй дурака! — приказал он, и Альвин замер, всё ещё держа руку так, как будто просил подаяния. — А ты, — повернулся он к Бродяжке, — будь поумнее. И свирель свою никому в руки не давай!
— Эй, Осберт, ты чего? — обиженно протянул Альвин, но Осберт уже повернулся к костру спиной и грузно затопал в темноту. — И втемяшится же в голову…
Бродяжка же словно ничего не заметил. Он снова поднёс свирель к губам и заиграл новую песню — на этот раз весёлую и быструю.
Лейла ощутила, как у неё сами собой заходили плечи, и даже гудящие от усталости ноги запросились в пляс. Она стала притопывать в лад — и тут с места сорвалась маленькая фигурка и выскочила вперёд, в круг света.
Лейла глазам своим не поверила. Кто бы мог подумать, что Вита — вечно настороженная, как хорёк, и колючая, как ёж, Вита! — станет вдруг плясать? Но она плясала — сначала неумело, словно не зная, куда ставить ноги и куда девать мешающиеся руки, но потом движения стали легче, задорнее, так что Лейла невольно залюбовалась. Даже Андрис одобрительно улыбнулся и стал прихлопывать в ладоши, подлаживаясь под движения маленькой плясуньи.
Вот этого как раз делать не следовало. Вита обернулась на звук — и всё веселье тут же сбежало с её лица, будто стёртое мокрой тряпкой. Девочка замерла на месте, не завершив очередного коленца — и, стремглав бросившись к Бродяжке, уткнулась лицом ему в грудь, чуть не выбив из рук свирели.
— Ну-ну, будет, — уговаривал её Бродяжка, гладя по волосам, старательно заплетённым Лейлой в две косички. — Никто тебя не хотел обидеть. Тебе тут все друзья. Ты верь, я правду говорю. Ну ничего, ничего. Завтра я тебе ещё поиграю.
Наблюдавший за ними Андрис сплюнул в сторону.
— Тьфу ты, нянька сопливая! — громко заявил он и пошёл прочь от костра. Лейла, знавшая брата наизусть, поняла, что он глубоко обижен. Надо было бежать за ним.
— Андрис! Погоди, Андрис!
Тот недовольно обернулся.
— Ну чего тебе?
— Не серчай так, Андрис, — извиняющимся голосом попросила Лейла. — Она ж маленькая, не понимает ничего.
— Кто серчает, я? — возмутился Андрис, да так, что Лейле захотелось отступить от него на пару шагов. — Совсем сдурела, девка? Просто противно на эти сопли смотреть. Вроде и штаны носит, а сам — ну точно баба! Разве дело для парня — с малышнёй возиться?
Лейла опустила глаза, хорошо зная, что брату сейчас лучше не перечить.
— Она его потому любит, что не видит в нём зла, — тихонько проговорила она, убедившись, что Андрис слегка поостыл. — Она такое пережила, что доведись во сне увидеть — обмочишься! Да и сейчас ей разве сладко живётся? Дома нет, кругом лес, холодно, голодно, люди кругом сплошь с мечами — ты хоть думал, каково ей теперь парней с оружием видеть? Ясно же, что будет от всех шарахаться, тени своей бояться! Ко мне она тоже не идёт — ну так что теперь, я плакать стану, что ли? Прикипела к певцу — и славно, может, хоть чуть-чуть оттает. Ты погоди, с ней надо лаской, потихоньку…
Андрис не дослушал — молча махнул рукой и стал спускаться в свою землянку. Лейла только вздохнула. Ну, хоть глупой бабой не назвал — уже добрый знак. Может, ещё призадумается.
С того памятного вечера так и повелось, что после вечерней еды, покончив со всеми хлопотами, Бродяжка садился у костра и доставал свирель и лютню. Солдаты стягивались к костру, как мошкара на огонь — подолгу сидели и слушали, а то даже и подпевали. Для них Бродяжка выбирал песни попроще, повеселее — деревенские и ярмарочные, с простым мотивом. Однажды сыграл даже кабацкую — видно, из тех, которые пел по тавернам, собирая на хлеб:
— Во кабацком сидя чине,
Мы не мыслим о кручине,
А печемся лишь о черни,
Чей приют у нас в таверне.
Что за жизнь в кабацкой келье,
Где на грош идет веселье?
Если спросите об этом,
Удостою вас ответом.
Здесь играют, выпивают,
Здесь и песню запевают;
А за кости кто присядет —
Тот не всяк с судьбою сладит.
Тот найдет себе одежу,
Тот оденется в рогожу,
Не пугает нас кончина,
Есть покуда зернь и вина…
Вин в лесу было в глаза не видать, хлеб был на исходе — но солдаты веселились вовсю, хлопая себя ладонями по ляжкам и горланя:
— Пьет хозяин, пьет хозяйка,
Пьет и братия, и шайка,
Пьет и овый, пьет и оный,
Пьет невежда, пьет ученый…
Воевода приходил на эти посиделки раз или два. Песен, правда, не пел, садился подальше от огня и знай себе смотрел и слушал. Лейле казалось, что он доволен, что воевода хотел бы, чтобы эти песни у костра продолжались как можно дольше. С Бродяжкой во время таких вечёрок воевода на заговорил ни разу, но вскоре Лейла заметила, что у певца откуда-то взялась вторая рубаха — великоватая ему, но добротная и хорошо сшитая, дорогого белёного полотна.
Когда костёр начинал затухать, солдаты расходились — довольные и развеселившиеся. Но Лейла знала, что только сейчас и начнётся настоящее волшебство. Удостоверившись, что лагерь спит и у костра с ним остались только Лейла и Вита, Бродяжка снова брал в руки лютню — и теперь главное было не шелохнуться, чтобы не растерять и капли творимой им ворожбы.
Песни часто были без начала и конца, переходили одна в другую — но Лейле это нравилось. Иногда Бродяжка и вовсе не пел — только долго и настойчиво гладил струны, добиваясь от них одному ему ведомого совершенства, вылепляя мелодию, словно из мокрой глины. Порой он откладывал лютню, вынимал свирель и подолгу ласкал её напряжёнными губами, уча новой мелодии, только что родившейся под его пальцами.