– Это правда?
– Нет, папа, – повторила я. – Сет просто пьяный.
– Это‐то понятно, – сказал папа, устало глядя на сына, который, наконец уступив отцовской хватке, повис на его кулаке и обиженно пинал ногой землю, как рассерженный ребенок.
Папа снова посмотрел на Уила, махнул ему свободной рукой и сказал:
– Ну‐ка, давай, пацан, убирайся отсюда, и чтобы больше ни к моей земле, ни к моим детям ни на шаг, ясно тебе?
– Да, сэр. Ясно как белый день, – ответил Уил и дернул себя за козырек.
Он повернулся и, не взглянув на меня, целеустремленно зашагал через желтое поле в сторону города. Лавандовый горизонт будто всасывал его, пока очертания его фигуры не стали совсем крошечными и окончательно не исчезли. Я задавалась вопросом, пошел ли он обратно к железной дороге. Если все места были для него одинаково хороши, значит, любая другая точка на путях подойдет ему больше, чем тот город, в котором живет Сет. Я и не догадывалась, что в этот момент Уил, превращаясь в далекую точку, думал точь‐в-точь обратное: что Айола стала для него местом превыше всех прочих, местом, откуда он не станет убегать из‐за Сета, а останется из‐за меня.
– Все время, пока я шел, – рассказывал он мне потом, когда мы лежали, прижавшись друг к другу, в его постели из нескольких одеял, – я ломал голову, как бы к тебе вернуться.
Я часто думаю: вот бы он тогда все шел и шел вперед, вскочил бы на следующий поезд и уехал бы в какое‐нибудь другое место.
Папа с отвращением оттолкнул от себя братца, и Сет безропотно поковылял к свинарнику. Папа нагнулся, с большим трудом поднял меня с земли и понес в направлении дома. Его тело, в сравнении с крепкими объятьями Уилла, было костлявым и шатким, придавленным к земле не столько тяжестью моего веса, сколько тяжестью лет, прошедших с маминой смерти. Я не решилась обвить его шею руками, как сделала, когда меня нес Уил: боялась, что опрокину на землю. Как и ферма, он с каждым днем понемногу ветшал, и теперь, когда он нес меня на руках, когда‐то сильных, мне казалось, будто меня везет старый хилый мул. Мне хотелось попросить, чтобы он опустил меня на землю, что я как‐нибудь доковыляю, но я знала, что он не послушается, а папа не любил напрасных слов.
Когда он внес меня по трухлявым ступенькам на крыльцо и мы миновали инвалидную коляску дяди Ога, тот тонко и протяжно присвистнул. Я поняла по его зловещей ухмылке, что он получил огромное удовольствие от представления, ему плевать на мою ушибленную ногу, и он от всей души надеется, что неприятности на этом не закончатся, а так оно, к сожалению, и вышло. Папа проигнорировал его и занес меня в дом, где уложил на диван, а потом пошел на кухню и стал звонить доктору Бернету. Я устроила ногу на муслиновых подушках, сшитых вручную матерью, и принялась ждать.
Мама называла эту комнату салоном. Нам дозволялось бывать здесь только по воскресеньям после службы, когда мы с мальчиками возвращались из церкви чистыми и притихшими. Мы с Сетом и Кэлом часы напролет играли в шашки на деревянной доске, распластав долговязые тела по плетеному ковру в салоне, пока мама сидела в уголке в своем кресле-качалке над библией, а папа читал газету и дремал на золотистом шерстяном диване. Частенько из пансиона в городе к нам приезжала тетя Вивиан. Она старалась сидеть тихонько и вышивать, но довольно часто отвлекалась от рукоделия, чтобы пересказать нам историю, которую прочитала в журнале “Колье” или увидела в выпуске новостей перед кинокартиной в театре в Монтроузе. Если бы не она, я бы и знать не знала про место под названием Голливуд и нигде бы не слышала мелодичных имен его звезд: Эррол Флинн, Бэзил Рэтбоун, Грир Гарсон и мое любимое – с такими гладкими округлыми слогами: Оливия де Хэвилленд, женщина, которой я никогда не видела, но воображала, что она наверняка так же прекрасна, как и ее имя. Мама все это называла чепухой, что лишь добавляло рассказам тети Вив очарования. Время от времени Вив уговаривала маму дать нам послушать по радио миниатюру Лорела и Харди. Мы с мальчиками покатывались со смеху, пока глупость не овладевала Сетом настолько, что он не мог удержаться и принимался толкаться и бороться с Кэлом, и тогда мама приказывала выключить радио, а детям – покинуть салон. Я уходила всегда неохотно, но с покорностью, привыкшая к тому, что вечно виновата “за компанию”, и Вив каждый раз успевала бросить мне понимающий и извиняющийся взгляд.
Сидя в тихих сумерках вместе с призраками и дожидаясь приезда врача, который осмотрит мою лодыжку, я решила, что если мама приглядывает за мной с какого‐нибудь небесного наблюдательного поста, то она и сейчас наверняка отругала бы меня за ногу на диване. На стене напротив висела белая полка, на которой мама хранила свою коллекцию фарфоровых крестов. Ниже висел один из мастерски вышитых ею библейских стихов, она их навышивала много разных и развесила по всему дому – и для вдохновения, и в назидание. На этой вышивке было две ладони, сложенные в молитве, а вокруг них – кольцо из псалма: “Ему должно возвеличиться, а мне смириться. Иоанн 3:30”. Я с угрызением совести заметила, что темную деревянную рамку вышивки покрывает слой пыли. На противоположной стене висела другая мамина работа – вышитый стих в окружении ленты голубых цветов: “Вот, Я начертал тебя на дланях Моих; стены твои всегда предо Мною. Исаия 49:16”. Я смутно припомнила церковную службу, посвященную этому стиху, и как мама дотянулась до меня, чинно сидящей рядом на скамье, и легонько ущипнула меня за ногу, после чего снова как подобает сложила руки на коленях.