Давно за песнями и весельем забыл дуб тонкую лозу, что кляла свои дни под его шатром. Вогнал он корень в сердце земли, раскинул сучья, расправил ветви и закрыл от лозы последний солнечный лучик, чтоб не видать ей больше белого света. Чахнет, вянет лоза, тени от нее уже не осталось… Пока однажды темной ночью изгнанник-гайдук не укрылся под дубом, чтоб развести там костер, и не подсек ее под самый корень. Крупными прозрачными слезами заплакала лоза, проклятье за проклятьем слала она дубу. Чтоб червь сглодал его сердце, чтоб листок за листком увял на его ветвях посреди лета, чтоб высох его ствол, как мощи древнего монаха, чтоб с землей он сровнялся!
Лютые проклятья — не дай боже их слышать от обманутой любы! В то же лето гром небесный сокрушил дуб. Осыпались ветви, зазияли дупла, пропали птички, заглохли песни. Изредка прилетит печальный голубь, опустится на сук, вздохнет раз-другой и, словно и ему станет страшно в этом одичалом месте, опять улетит прочь.
Но однажды погожим ясным утром, когда на легких крыльях прилетела из-за гор цветущая весна и разбудила цветы и травы под дубом, она приласкала старый корень лозы, и та выпустила молодой побег. Еще лучи не согрели тоненькую лозинку, а она — вылитая мать — изогнула гибкий стан, улыбнулась солнцу и, не помня себя от радости, бросилась к почерневшему дубу и обвила его ствол: в праздник весны легко забываются старые обиды и старое зло.
Снова зашелестели ласковые слова, страстные объятья сжали высохший дуб; заласкала, зацеловала его лозинка, ласками и поцелуями хотела пробудить в нем и песню и радость. Но молча смотрел на нее дуб с засохшими ветвями, не отвечал на ее приветы, не отзывался на ее ласки.
Пастух и пастушка
Сквозь белоснежные облака забрезжил день, и прозрачный утренний воздух открыл глазу тучные луга, которые волнами разливаются да самых берегов Тунджи. Под крутым склоном на дороге заскрипела телега поднявшегося чуть свет крестьянина. Из-за холмов зазвенели колокольцы овечьих стад, им отозвались другие со стороны села, а немного погодя туманы поднялись над рекой, сползли с берегов и потянулись вниз по ложбине. И вот — словно бы загорелось небо с одной стороны, зажгло края далеких вершин. Над ними медленно поднимается солнце и обливает легкой позолотой прибрежный холм, по которому быстро взбирается стадо. Срывая на ходу росистую траву, овцы вперегонки лезут вверх, а за ними, подняв длинную, выше его самого, герлыгу[1], спешит и пастух, чтобы его не опередила пастушка на том берегу.
— Пшла! — стукнул он герлыгой возле овцы, которая жадно щипала в сторонке сочную траву. Овца метнулась мимо шиповников наверх, ее колокольчик торопливо зазвякал, будто просил других овец, уже переваливших через холм, ее подождать.
Пастух поднялся на вершину холма. Под ним, выйдя из берегов, несет полые воды Тунджа, извиваясь, как змея, уползающая в свою нору, и теряясь в нижних зарослях ивняка. За рекой равнина еще тонет в рассветном тумане, видны только верхушки копен и тополь на берегу. Одинокий, как тополь, стоит пастух. Ветер треплет и развевает его короткую абичку;[2] уставившись на него, собака словно ждет, когда ей скажут, что искать. Он всматривается в утренние сумерки и не обращает внимания на собаку.
— Нет ее, — подумал он и отвернулся. — И где только она пропадает все эти дни? Вчера вон куда он перебрался — на лозняк посреди Тунджи, чтоб ее позвать: оттуда ближе, скорей услышит. Может, она его и услышала, да не захотела показаться: заречные девушки гордячки. Решила — поиграет с ним, чтобы было чем похвалиться перед подругами и чтоб те над ним, дурачком, посмеялись… Если бы не омут за лозняком, он бы перебрался на тот берег хоть разок. А омут глубокий, не зря его прозвали черным омутом, и там крутит…
Солнце быстро поднимается по небу. Оно заглянуло за холм, и тот прибрал свою тень из ложбины. Тунджа швыряет волны на порог, разодранная камнями и лозняком, кидается в омут и оттуда несет свои воды вниз. Овцам легко — освобожденные от густой длинной шерсти, они перегоняют одна другую, ищут нежную травку.
— Да где же ей поить своих овец, как не здесь! Хочет не хочет, а в полдень вернется сюда, — он будет полдничать под дикой грушей и ждать ее… пастух молча опустил голову и пошел, волоча свою герлыгу и блуждая взглядом по цветам… Вон василек… а сколько фиалок расцвело! Но вдруг он замер.