Не успел один кончить, как другой подхватил ту же песню:
— Не для того Митро столько лет село от чужих оборонял, чтобы теперь свои его вконец разорили. По семь шкур за здорово живешь дерут! Нам ни староста не указ, ни другое начальство. А пришлют войско — урожай на корню спалим, ни зернышка никому не достанется…
Тот и глазом не повел.
— У тебя одного, что ли, кровь в жилах течет, а у нас, поди, вода! — не выдержав, в сердцах крикнул самый старый. — Не будь ты Митров сын, никто бы и знаться с тобой не захотел. Да слыханное ли дело — людей сторониться. Был бы жив Митро, он бы первый выступил!
Сын старого Митро долго слушал молча, потом выпрямился и сказал — будто ножом отрезал:
— Как платили мы туркам целых пятьсот лет десятину с коз и овец, так и я за этот год подать в казну внесу. А там видно будет. Зря вы меня подбиваете против установленного порядка идти. Отец за общее дело пострадал, мы с матерью вдоволь горя хлебнули. Хватит на наш век. Ну, а кому охота попробовать — его воля. Вот и весь сказ.
Нахмурили брови старики, помрачнели, один за другим поднялись с места и пошли со двора, не простившись.
Остался Митров сын один. Думал делом каким заняться — все из рук вон валится; послонялся без толку туда-сюда, остановился посреди двора и стал перед самим собой вроде бы оправдываться.
Можно подумать, будто только у них и заботы, что общественная польза; потому, видать, кто нивой обзавелся, кто дом поставил, а у него вот до сих пор плетня нет. Все попреками донимают, отца в пример ставят — тот, мол, не на живот, а на смерть за правду стоял, мирян в обиду не давал. А что односельчане отца в ту пору ни в грош не ставили, — это как будто и не в счет. Церковный староста, бывало, как встретит их с матерью, кричит, чтоб отец за три версты село обходил, а не то, мол, все село с землей сравняют из-за него, камня на камне не оставят… А уж матери как доставалось: богачи грозились по миру пустить; от соседей и от тех проходу не было. Будь жива мать, уж она бы дала волю языку, рассказала бы, сколько горя она натерпелась от своих односельчан да от мужа, до чего крут был с ней отец. Негоже сыну отцовское имя чернить, он знай себе помалкивает, жене и то не проговорится. Раз ночью отец довел мать до того, что та потом неделю крошки хлеба в рот не брала — кусок поперек горла застревал…
В тот год, помнится, ударили ранние заморозки, по лесу разгуливал злой дунаец; холод был такой, что из дому никто носа не показывал. Отца разыскивали повсюду, и нельзя ему было ни самому с гор спуститься, пообогреться, ни дать о себе знать, чтоб хлеба послали. Церковный староста Янакий да еще двое богачей у них весь дом вверх дном перевернули, ругали мать на чем свет стоит и только поздно вечером убрались не солоно хлебавши… Не успели разгореться сырые головешки в очаге, не успела разогреться еда в щербатом горшке, как дверь распахнулась и на пороге показался отец — за плечами ружье, заиндевевшие брови насуплены, глаза сверкают. Мать так и обомлела: «Тебя никто не приметил? Они тут повсюду рыщут…» Отец только рукой махнул, сел, скрестив ноги, будто перед женой покрасоваться вздумал. «Покорми-ка ты меня лучше чем бог послал, живот подвело, мочи нет. По всему видать, измором взять решили»…
Собрала мать ужин, отец ест, а она сидит ни жива, ни мертва, то на дверь поглядывает, то на него, от страху шелохнуться не смеет…
— Слыхал? Паша целых пять тысяч грошей за твою голову сулит?
— Будет зудеть! — вскипел отец. — Раз сулит, так пойди, выдай меня, не останешься в убытке! Намедни вот так нежданно-негаданно нагрянул к своим Дончо. Жена его честь по чести приняла, накормила, напоила. Только он первым сном забылся, она возьми его пистоли да в речке и утопи. Потом сама же турок впустила. Надоело, говорит, днем ворота запирать, а по ночам отпирать; я, говорит, с тобой ни мужья жена, ни вдова…
Мать даже поперхнулась слезами, слова сказать не может. Такова была отплата за все ее тяготы; за то, что не знала покоя ни днем, ни ночью, что взвалила на свои плечи все хлопоты по хозяйству; за то, что безропотно сносила соседские укоры… Отец же знай себе ухмыляется; сунул револьвер под подушку, ружье поперек кровати кинул и завалился спать…
Сын Митро был тогда еще мал, но воспоминание о несправедливой обиде навсегда врезалось в память; тяжелым камнем легло на сердце, и ни вздохи, ни время не вытеснят его из груди.
Неоткуда было матери ждать сочувствия; только он, малолеток, и догадывался о ее горестях. Кровавыми слезами исходила она под косыми взглядами отца. Нашел кому не верить! А как узнала, что его схватили, заплакала навзрыд, запричитала — ну прямо живьем хоронит…