Я услышала телефон. Звонил Ральф. Его приняли на стажировку в Библиотеку Кеннеди. Конкурс на это место был открыт для всех – для младшекурсников, для старшекурсников, даже для магистрантов, – но выбрали Ральфа. Он будет работать в архиве, заниматься классификацией материалов и вводить информацию в базу данных.
Чтобы отпраздновать это событие, мы отправились в подвальный этаж торгового центра «Гараж», где маленький пожилой азиат допоздна продавал замороженный йогурт.
– Хочу кофейный, – сказал Ральф, – но в глубине души думаю о черничном.
– Почему не взять оба? – спросила я.
– Это слишком много.
– Возьми один, а я другой, и поделимся.
– Но я не хочу навязывать.
Мы взяли оба. Вкус у них оказался одинаковый.
Ральф принес книжку, издание 80-х годов в мягкой обложке. Это была автобиография Олега Кассини, русского аристократа, который в 1918 году убежал от революции, оказался в Америке и стал официальным дизайнером гардероба Джеки Кеннеди. Впервые ее люди позвонили Олегу в декабре 1960-го, когда он отдыхал во Флориде. Ему сказали явиться в больницу Джоджтаунского университета, где Джеки приходила в себя после первых родов.
В самолете Кассини всю дорогу думал о Джеки, ее иероглифической фигуре и сфинксоподобной натуре – и затем начал делать наброски. У больничной койки он показал ей будущие трапециевидные платья, вдохновленные простотой линий древнеегипетского искусства. Шляпка походила на головной убор Нефертити. Никто из дизайнеров прежде не запускал целую линию специально для Джеки. Кассини получил место – эксклюзивный кутюрье Первой леди. Но частицу своей индивидуальности она оставила за собой и продолжала покупать некоторые наряды у Баленсиаги.
На лингвистике мы узнали о людях, потерявших способность соединять морфемы после того, как их мозг пронзили железными прутьями. Видимо, на свете нашлось по меньшей мере несколько человек, которые выжили с прутьями в мозгу и смогли об этом рассказать, пусть даже и без морфем. Если изучить, куда именно воткнуты прутья и какие именно морфемы утеряны, можно понять, где именно те или иные морфемы хранятся.
Мы узнали, в чем прав был Ноам Хомский и в чем ошибался Б. Ф. Скиннер. Последний переоценивал сходство людей с животными и недооценивал самих животных. Человек не способен понять птичью песню.
Мы узнали, что поскольку язык – это универсальный человеческий инстинкт, неграмотных людей не бывает, даже среди младенцев и чернокожих. Так прямо и говорилось в учебнике: если проанализировать речь младенцев и чернокожих, выяснится, что они следуют грамматическим правилам, но на слишком тонком уровне, ни в какую компьютерную программу не введешь.
Мы узнали о гипотезе Сепира-Уорфа, утверждающей, что наше восприятие действительности зависит от языка, на котором мы говорим. Еще мы узнали, что эта гипотеза неверна. Уорф – его всегда называют «пожарный инспектор» – полагал, что индейцы хопи видят время не так, как мы, поскольку у них нет глагольных времен. По его словам, хопи считают два разных дня не двумя разными сущностями, а одной и той же, имевшей место дважды. Выяснилось, что в отношении хопи он кое в чем заблуждался.
Хомскианцы считали гипотезу Сепира-Уорфа дичайшей клеветой – не просто неверной, а отвратительной и равноценной заявлениям о расовых различиях в ай-кью. Поскольку все языки одинаково сложны и как способ выражения действительности идентичны, различия в грамматике едва ли могут повлечь за собой разницу в мышлении. «Мышление и язык – рас-с-сные вещи», – говорил профессор с легким присвистом, который проявлялся у него только в эмоциональные моменты. Он сказал, что гипотеза Сепира-Уорфа несовместима с синдромом «Вертится на языке». Состояние, когда не можешь вспомнить слово, которое вертится на языке, оказывается, называют синдромом.
В душе я знала, что Уорф прав. Знала, что по-турецки и по-английски я думаю по-разному: и не потому, что мысль и язык – это одно и то же, а потому, что разные языки заставляют тебя думать о разных вещах. В турецком, например, есть суффикс – miş, который добавляешь к глаголу, если говоришь о том, чего не видел своими глазами. Ты всё время заявляешь о степени своей субъективности. Всякий раз, открыв рот, ты держишь это в уме.
У суффикса – miş нет точного английского эквивалента. Его можно перевести как «кажется», «я слышал» или «по всей видимости». У меня он ассоциировался с Дилек, моей двоюродной сестрой по отцовской линии, – миниатюрной, худющей и смуглой Дилек, моей ровесницей, только гораздо меньше ростом. «Ты жаловалась-miş своей матери», – говорила Дилек спокойным четким голосом. «Ты испугалась-miş собаку». «Ты сказала-miş родителям, что если тетя Хюля поедет в Америку, то может остановиться у тебя в гараже». Как только слышишь – miş, сразу понимаешь, что в твое отсутствие тебя склоняли – и не просто тебя, а твое лицемерие, малодушие, твою трусость. Стоит прозвучать – miş, и возникает чувство, будто тебя подловили. Да, я боюсь собак. Да, я жалуюсь матери, и делаю это часто. И суффикс – miş – тоже одна из тех вещей, на которые я жалуюсь. Мать эти жалобы забавляют.