Выбрать главу

Ход второй. Он возраста не помнил. Может, лет шесть-семь — самое время для важнейших откровений. Но хорошо помнил: ночь, улица, хруст снега, рука мамы, редкие фонари и меж двухэтажных домов — Луна. Исчезала и в конце следующего дома появлялась вновь… И вдруг страшная мысль: всего этого когда-нибудь не станет. Рука мамы вела его. И мамы тоже не станет. Вот уж он рыдал тогда, а мама не могла понять: «Что с тобой, Игоречек?! Что с тобой?!» А он вопил чуть не на всю улицу: «Мамочка, не умирааай, пожалуйста… Никогда-никогда!.. И я не буду то-ожее, а-ааа!..»

Ореолом божественности был окружен отец. Все-таки не мать, потому что мать всегда оставалась фигурой соподчиненной, она перетекала в жалость и слабость и в ней тайны не было. Отец же, если он, конечно, настоящий отец, а не бабьеподобная размазня, — это обязательная тайна, мистическое благоговение и страх. Поздно вечером могла приоткрыться дверь на кухню, Игорь украдкой заглядывал туда и видел отца за столом: беспорядочно наваленные листы, массивная пепельница, тяжелая настольная лампа с тусклым желтым светом, тягучие миражеподобные движения папиросного дыма, и лицо отца, немного подсвеченное лампой за этим дымом — большое и чуточку хмурое. Тревожить его было чревато — и не отец бы вовсе шикнул, а мать, которая, находясь под его гипнозом, сама с одухотворенным лицом передвигалась по дому на цыпочках. Игорь, которого уже укладывали, был тих и покорен перед жутко неинтересной неизбежностью ложиться в постель. Он терпеливо ждал. Отец замечал его, улыбка плыла по отцовскому лицу, тогда сын осторожно входил, отец обхватывал могучей рукой его плечики и осенял поцелуем в волосы. А на следующий день мог взять с собой в газету, водил в огромный цех, где с грохотом работали чудовищные машины, и водил в редакцию, где в клубах папиросного дыма обитали неспешные и крайне важные люди. Маленькому Сошникову давали стопку бумаги, авторучку, он должен был сидеть за столом и рисовать, пока отец, сам с крайне важным видом, разговаривал с теми людьми. По временам же они, смачно затянувшись папиросками, пощуриваясь от дыма, вставляли в разговор: «Ну, знаешь, старик…» Это «старик» производило впечатление.

Бывало, этих же людей он видел дома — собирались семьями, вперемежку — коллеги и родственники. Все были молоды, энергичны, — это потом уже повзрослевший Игорь, рассматривая фотографии, стал понимать, как они были молоды и красивы. И вот такой же, как маленький Сошников, ребенок, тоже мальчик, троюродный, кажется, братец, и вдвоем они занимали нижний ярус застолья: ползали под столом, а когда мужчины уходили на кухню покурить, увивались за ними. Пьяные развеселые папаши нашли химический карандаш и написали по две буквы на лобиках своих чад. А потом, давясь со смеху, велев взяться за руки, выпроводили в комнату, где за столом восседали важничающие мамаши. И у одного чада на лобике было написано «ЖО», у другого «ПА». И хоп! — снимок на память. Такие снимки, как и многие другие мелочи, безделушки, — самое проникновенное, что детство выносит на поверхность.

Отец долго заполнял почти весь небосвод, добрый и одновременно строгий и даже жестокий полубог, грехи которого не то что прощались, грехов у которого не существовало вовсе, они превращались в свое противоположное, в неоспоримое право карать и миловать. Впрочем карали Игоря редко. Он помнил всего три порки. Да и какие это были порки… Всего по три удара ремнем, сила которых соизмерялась с возрастом наказуемого (а значит, за все детство — девять ударов), но зато — глас жестокий, раздирающий самую душу, взгляд — раздавливающий:

«Повторяй за мной! Дорогие папа и мама, я больше никогда не буду ябедничать воспитателю на своих товарищей, потому что это предательство!»

«До-до-до…»

«Повторяй громко и выразительно!»

«До-до-дорогие…»

А потом опять полоса милостей. Ощущалось что-то вроде мороженно-шоколадного давления. Игрушками — универсальными отмазками воспитания — можно было заполнять сундуки: заводные автомобили, пистолеты, мячи, красный самосвал, всевозможный спортинвентарь — эспандеры, боксерские перчатки, теннисные ракетки, четыре велосипеда (четыре!) за детство.

И кары, и милости приправлялись поучениями, осененными совдеповско-дворовым кодексом чести: «Никогда не прощай оскорбления! Умри, но отомсти!» — «Умри, но честью не поступись!» — «Деньги говно! Тот, кто их любит, сам говно и баба!» — «Сам погибай, а товарища выручай!» — «Никогда не жди нападения! Нападай первым!» — «Лежачего не бей!»

И вот одно из важнейших: «Девочек не обижай!»