Он посмотрел на меня затуманенными глазами.
— Мы расстались друзьями, — сказал он по-немецки, — жена у меня была христианка. Мать у нее страшная антисемитка. Они переехали в Штеттин.
Я не задавал никаких вопросов. Христианка — это христианка, Германия — это Германия.
Он получил работу в Институте общественных наук в Нью-Йорке. Он должен был читать лекции раз в неделю, в осеннюю сессию, а весной прочесть курс на английском языке «Литература Веймарской республики». Никогда до этого он не преподавал и очень этого боялся. Первые лекции должны были ознакомить слушателей с ним, но одна мысль, что надо будет читать по-английски, совершенно парализовала его. Ему это казалось немыслимым.
— Это ше нефосмошно! Я не умель сказать два слов. Я не умель происносить! Я буду стоять как дурак.
День ото дня он все глубже впадал в меланхолию. За два месяца после своего приезда, переезжая во все более и более дешевые гостиницы, он сменил двух английских преподавателей, и я был третьим. Те двое от него отказались, потому что он не делал никаких успехов, и к тому же, как ему казалось, он нагонял на них тоску. Он спросил, как я думаю, смогу ли я чего-нибудь от него добиться или ему лучше обратиться к специалисту по постановке речи, который берет по пять долларов за урок, и попросить помощи у него.
— Что ж, попробуйте, — сказал я, — а не выйдет — возвращайтесь ко мне.
Тогда я был уверен — уж если я что-то знаю, значит знаю твердо.
В ответ он выдавил из себя улыбку. Но я хотел, чтобы он все решил сам, иначе никакого доверия между нами не возникнет.
Помолчав, он сказал, что хочет заниматься со мной. Если он пойдет к пятидолларовому профессору, то, возможно, языку от этого будет польза, но зато желудку — один вред. На еду тогда денег не останется. Институт выдал ему аванс за лето, и у него было всего-навсего триста долларов.
Он тупо посмотрел на меня.
— Ich weiss nicht wie ich es weiter machen soil?[7]
Я решил, что пора преодолеть первые трудности.
Либо надо сделать это сразу, либо возиться долго и медленно, как бурят скалу.
— Подойдем к зеркалу, — сказал я.
Он со вздохом поднялся и встал рядом со мной; я, худой, длинный, рыжий, молил Бога об успехах — его и моих. Оскар, боязливый, неловкий, никак не мог заставить себя посмотреть в потрескавшееся круглое зеркало над туалетным столиком.
— Пожалуйста, — сказал я, — попробуйте произнести «хорошо».
— Хоггошо, — сказал он.
— Нет, хорошо. Язык надо поставить так. — Я показал ему, как ставить язык; он напряженно смотрел в зеркало, я напряженно смотрел на него. — Кончик касается нёба, вот так.
Он поставил язык, как я ему велел.
— Ну, теперь, пожалуйста, скажите: «Хорошо».
Язык Оскара затрепетал:
— Хорошо.
— Неплохо. Теперь скажите: «Прекрасно» — это немного труднее.
— Пгекхасно.
— Нет, язык не должен заходить так далеко назад, больше вперед. Вот взгляните.
Он попробовал, лоб у него взмок, глаза выкатились.
— Прекрасно.
— Правильно.
— Чудеса, — сказал Оскар.
Я сказал — раз он справился с этим, значит справится и со всем остальным.
Мы проехались на автобусе по Пятой авеню и потом погуляли вокруг озера в Центральном парке. На Оскаре была немецкая шляпа — у них бантик на ленте сзади, шерстяной костюм с очень широкими лацканами, да и галстук вдвое шире моего. И походка у него была неуклюжая, вразвалку. Вечер был славный, становилось немного прохладнее. В небе стояли редкие крупные звезды, от них мне сделалось грустно.
— Вы сшитаете, я могу достигать успех?
— Почему бы и нет?
Тогда он угостил меня бутылкой пива.