Ещё громче. Да, теперь совсем близко — и молнии больше не мгновенные вспышки, а длинные нити на небесном своде. И вот — толстая закорючистая линия прорезала небеса, несколько секунд удерживалась она на тёмном полотне, дробя небо на части. Потухла — и теперь должен раздаться гром…
Лунев почти закончил. Осталось чуть-чуть…
И гром пронёсся по зале. Показалось, будто само небо обрушилось, кануло в непостижимую бездну, и на его месте не осталось ничего. Треск разлома оглушил на несколько мгновений чёрной пустоты, затем звуки вернулись — но уже в переменённый мир.
В свечении, из фиолетового сделавшемся красноватым, люди столпились и подтянулись к большому окну, изогнутому аркой. Их лица, искажённые, неправильные в неправильном свете, выражали изумлённый страх и непонимание. Им не верилось, что всё это — только музыка. Им казалось, что на парк надвинулась настоящая гроза. Но даже нет — это было больше. Со своими желаниями и намерениями, и потому гораздо более зловеще.
И действительно — сизо-красная плёнка тянулась по небу. Вечер ожил: он не был неодушевлённым временем суток; он предупреждал, он напоминал, что все они — под наблюдением, что мысли читаются, что любое движение заносится в список. Он напоминал, что уединение — иллюзорно, мысль о выходе за рамки — преступна, а движение к выходу — невозможно.
Вечер говорил: «Вы не одни».
В смятении и всё ещё недопонимая, они стояли у окна в пересечении кругов красноватого освещения. Перемена лишила их голоса, и только гром и вой грозы спорили с молчанием. Звуки родились в утробе старенького пианино, но казалось, что Гюрза, породив стихию, утратил всякую власть над ней, и теперь она сама играла человечком, унося его в вихрях в свой полёт. Но вот звуки затихли; пианист опустил крышку своего инструмента; людям вернули их голос, они начали переглядываться и перешёптываться.
Просто обычный вечер, как многие другие. Да, облака немного набежали. Но они просто сизые и никак не красноватые. И в зале всё, как всегда: освещение не менялось; по-прежнему фиолетовый блестящий шатёр и вечный праздник богемы. Разве может его что-то нарушить? Конечно же, нет.
Так что же произошло? Они удивились и, бросая взгляды на парк с лиловыми фонарями за окном, начали постепенно возвращаться на свои места.
Лунев складывал холсты на место. Даже после того, как он сложил головоломку, ему не удалось рассмотреть лицо: оно по-прежнему разбивалось на части, которые он при всём желании не мог воспринять разом.
Был момент… Но только момент, слишком короткий.
Но был взгляд. Кажется, после этого Лунев сдвинул холсты, и всё пропало. Слишком… Нет, он не хочет думать об этом.
— Ну, как вам теперь? — услышал он голос Вивитова. Лунев поднял голову: художник закончил его портрет. И первое чувство, овладевшее Луневым при взгляде на лицо, было омерзением.
Самое неприятное то, что с первой же секунды не оставалось никаких сомнений: это он, Лунев. Он никак не мог бы сказать, что портрет не похож или что художник нарисовал его не так. Этот молодой человек с абсолютно невыразительным квадратным лицом и презрительным взглядом, исполненным ненасытным себялюбием, и был поэт Алексей Лунев. И если кто-то думал, что Лунев — это нечто другое, этот кто-то обладал не в меру развитой фантазией.
С тщательностью, едва уживавшейся с брезгливостью, он рассматривал один за другим каждый квадратный сантиметр портрета. Выдающийся вышел субъект, нечего сказать.
«И это Лунев, — подумал он. — Какой же на редкость сволочной тип. Но, подождите, а как же я, такой хороший, просто замечательный я, где я? Меня просто не существует? Никогда не существовало?»
Машенька говорила долго и обиженно: она была недовольна, что он пришёл так поздно. В её интонациях не слышалось возмущения или раздражения — только один бесконечный почти детский упрёк.
— Ты уже несколько недель возвращаешься домой к ночи и даже не говоришь мне, где ты в это время. Алёша, почему ты так со мной? Ты всё-таки мне муж.
— Машенька, пойми, — он развернулся к ней и всплеснул руками, — я поэт! А уже потом твой муж. Я потом чей-то сын, чей-то брат, а в первую очередь я поэт, и жизнь у меня соответствующая, — как ему надоели непонятные обвинения тех, к кому так или иначе обращались подобные слова, и их немыслимые требования, смысла которых он не видел.
Машенька на минуту замолчала.
— И всё же я не понимаю, — сказала она чуть погодя. — Что помешает твоим занятиям поэзией, если ты будешь приходить домой пораньше.