Выбрать главу

– Иван Петрович, – говорит он, необычно называя деда по имени-отчеству. – Скажите, кто вы по национальности?

– Папа – рус, мама – рус, а Иван – молдаван, – усмехается дед.

– Вы давно здесь живете?

– Да ведь сколько живу, столько и здесь.

– Места на том берегу знаете?

– Лучше, чем свою старуху, бывало. Места, они всегда одинаковые. А старуха у меня была капризней Дуная, никогда не знал, в какую сторону кинется…

– Как вы думаете, где можно спрятать целую батарею, да так, чтобы ее и не видно было и не слышно?

– Мудреная задача, – говорит дед. – Считай, с той войны пушек не видал. В Измаил тогда ездил.

– Если мы не засечем эту батарею, она нам все село побьет.

У Грача ясная идея относительно деда Ивана, но ему хочется, чтобы он сам о ней догадался.

– Как ее засечешь издаля-то. Надо поближе поглядеть.

– Верно, дед, светлая у вас голова, стратегическая. Да кого ж послать?

Старик скрипит пружинами, сопит обидчиво:

– А мне, значит, нет доверия?

– Это дело опасное и трудное.

– А и не больно-то. Я в тамошних протоках каждую лягушку знаю. А опасно-то – теперь везде опасно. Давеча снаряд малость в хату не угодил, гуся в огороде убил да стекла повышиб. Соседка и посейчас икает на лавке.

– Это дело, дед, очень серьезное. Надо, чтобы вас никто не заметил. И надо, чтоб вы поскорей вернулись. На том берегу весла спрячете и пойдете тихо на одном шесте. Мы тут пошумим, маленько, так вы покуда уходите подальше. А днем сидите в камышах и слушайте, откуда будут пушки стрелять…

Тишина кажется густой и сжатой, как в запертой на ночь школе. Помаргивает лампа на столе. Жужжит муха под потолком. Где-то за стеной с подвыванием тявкает собака.

– Ударим на рассвете, в тот самый час, – мечтательно говорит Сенько.

– Не надо на рассвете. Переправимся ночью, тихо снимем часовых и – малой кровью, могучим ударом. Как в песне.

– Какой же это удар, когда тихо?

– Разве не все равно?

– Не эффектно.

– Пусть эффектно враги умирают, – сердится Грач. Ему вспоминается фотограф, недавно приезжавший на заставу. Тот тоже все искал красивостей. Чтобы был хмурый взгляд, устремленный вдаль, чтобы пограничники шли в атаку подтянутыми, застегнутыми на все пуговицы, в ровненькой шеренге. И чтобы не сгибались перед пулеметами…

Они умолкают, обиженные друг на друга.

– Что там на других заставах? В комендатуре-то больше известно? – спрашивает Грач, чтобы переменить разговор.

– Везде одно и то же – десанты, бои. В устье наши бронекатера пикет разгромили, расстреляли из пушек. Измаилу досталось: в первый же час – артналет. В городе Рени, на первой заставе, начальник погиб, а политрук чуть в плен не попал. Там немцы еще ночью высадились.

– Немцы?

– Чему вы удивляетесь? Они везде, и у вас тоже, только в румынской форме. А под Рени их особенно много: город, мост, сами понимаете. Заставу-то взять не сумели: часовой тревогу поднял. А политрук дома спал, так его прямо сонного и схватили. Оглушили, поволокли к реке – и в лодку. Чтобы к себе увезти. А он, не будь дурак, когда очнулся, перевернул лодку и под водой поплыл к своему берегу. Течение там быстрое – унесло. Хоть и раненый, а выплыл, добрался до заставы и еще боем руководил.

Грач слушает, глядя на вздрагивающее пламя лампы, и его гордость прямо-таки ощутимо опадает, съеживается, как проткнутый мячик. Утром, в первые минуты, его мучило опасение: не поторопился ли стрелять? Потом, когда десант был уничтожен, к нему вместе с радостью победы пришла гордость, что именно на его заставе случилась эта крупная провокация, которую он так блестяще отбил. По привычке всех, на ком лежит необходимость вспоминать героическое, он прикидывал, как повыразительней доложить о случившемся, о стойкости заставы. Тогда он еще не думал о наградах и славе, но теперь, когда стали известны масштабы случившегося, точно знал: в иной обстановке эти думы все равно бы пришли.

И так постепенно события этого длинного дня все убавляли и убавляли его воспарившую гордость. Гибель Ищенко, бой протасовского катера, намеки Голованова о боях на других заставах, наконец, рассказ о плененном политруке – все это были ступени, по которым самолюбивое сознание собственной исключительности спускалось с небес на землю. Приходило знакомое облегчающее чувство общности со всеми людьми. Будто он только что стоял один на сцене, вынужденный напряженно следить за каждым своим жестом, каждым словом, и теперь сходил в зал, растворялся в толпе…