Дервиш с бешено сверкающими глазами, с обезображенно искривленным лицом с удивлением отметил, что тут оказались и иудеи, разыскивающие своих близких, и никто не чинил зла им, да они сами, по всему чувствовалось, не держали опаски на сердце, и скорбно и медленно ходили по полю сражения, изредка останавливались, а то вдруг обожженные горькой болью падали на колени и горячечно шептали молитвенные слова. Дервиш, не боясь быть узнанным, раза два или три подходил к ним, внимательно вглядывался в почерневшие от горя лица, стараясь понять, что произошло с ними, отчего они, оказавшись во власти россов, по всему видно, не испытывают к ним прежней ненависти? Но он не мог понять этого и злился. Казалось, он что-то утратил в существе своем, способном проникать в чужие души и выводить их из неразумья на ту дорогу, которая определена Святым Братством. Иудеи, бродящие по полю сражения, ныне ничем не отличались от тех, кого они прежде считали чуждыми им не только по духу. Все они, победители и побежденные, живые и мертвые, обрели еще не осознанное ими до конца единство, они точно бы сделались братья и сестры. И это, нечаянное, никем в миру неотмеченное, тягостным грузом легло на черное, уже при жизни как бы даже захолодавшее сердце дервиша; и что-то стронулось в сознании у него, и он сделался как бы сам не свой. А и впрямь он уже многого про себя не помнил и пуще прежнего стал вязаться к людям, не столько подсобляя им, сколько мешая, как если бы в тайне желал, чтобы его гнали прочь. Но ни у кого из страдающих, смущенных случившимся смертоубийством не поднялась на него рука. Однажды он даже оказался возле шатра Великого князя Руси, когда тот беседовал с каганом Хазарии. Он сел у входа, скрестив ноги, и что-то тихо бормотал, глядя окрест вконец обезумевшими глазами, как подумала великокняжья сторожа, отчего и пропустила его к шатру Святослава: се Божий человек, и никто не вправе заступать дорогу ему. Впрочем, не сказать, что сторожа потеряла его из виду, нет, она наблюдала за ним и тогда, как если бы что-то смутило ее. Святослав в те поры сидел рядом со старым каганом Хазарии и вел с ним неторопливую беседу, расспрашивал его о Семендере, о людях, живущих в нем, о том, много ли поприщ до сего града?.. И каган спокойно отвечал на опросные слова, нимало не таясь, довольный уже и тем, что князь россов говорил с ним как с равным. А потом он сказал, что сам-то, коль будет на то воля Великого кагана Руси, пойдет со своими людьми в заяикские степи, а может, еще дальше, отыщет родовичей, слыхать, где-то там кочуют они ныне, и попросит у них прощения за все, в чем был виноват перед ними, и, может статься, они примут его самого и его людей, и тогда сердце его успокоится.
— Не о себе думаю, мой путь отмерен уже, но о детях, им лучше жить среди родичей, чем опять идти в услужение чужеземцу.
— Что ж, пусть будет так, — сказал Святослав, подымаясь с подушек. — Возьмешь с собой воинов, что остались живы. Впереди у тебя долгий и опасный путь.
Старец тоже поднялся с подушек и низко поклонился Великому князю Руси.
Дервиш сначала намеревался пойти следом за старым тюркитом, но потом раздумал, смотрел, как вокруг него начали собираться агаряне, кто пеше, а кто и верхами, впрочем, ни у кого из них не было оружия. Святослав согласился отпустить их при условии, что они больше никогда не пойдут на Русь. Странные люди, эти россы! Как же можно отпустить на волю врага, хотя бы и бывшего? Воистину земная природа человека, если она не освящена благим духом, есть зло, ибо ослаблена отсутствием твердости и веры в свою исключительность. О, хаберы уже давно поняли это и ведут свой народ от страдания к страданию с тем, чтобы укрепить его в духе, возвеличить, отсечь слабого. Нелегок этот путь и долог, но не бесконечен. И придет день, когда восторжествует Истина, благостная для избранного и пагубная для гоя. О том и мыслил теперь дервиш, а еще и о том, как ему проникнуть в росские земли, куда святое братство послало его, чтобы обрел себя там хотя бы и в облике воина, несущего смерть иудею.