— Так-то лучше! А то Бог знает что мог натворить, следуя своим сумасшедшим порывам.
На стене никого не было: защитники города после того, как россы отступили и занялись приготовлением к ночлегу, спустились вниз, и теперь пребывали в сторожевых щелях, и рабе Хашмоной, а это был он, лишь на прошлой седмице прибывший в Семендер, выбросил лук со стрелами за городскую стену и пронзительно завизжал:
— Убили! Убили вьюношу из царского роду. На помощь! На помощь!..
Из щелей повылазили люди, хмурые, недовольные тем, что их оторвали от дремы, в которой они пребывали, хотя и не сладостной, однако ж уводящей в тот мир, что был им близок и дорог, а теперь еще казался недосягаемыым. Они с досадой посматривали на сумасшедшего дервиша, прыгающего вокруг них и все еще выкрикивающего что-то неприятно резкое и холодящее на сердце, и почти равнодушно — на убитого вьюношу, на лице которого застыло скорбное умиротворение. Пожалуй, только это невесть отчего явившееся удовлетворение слегка удивляло их, а кое-кого и смущало. Впрочем, смущение однажды-таки сделалось большим и придавило в дремотном существе их, это когда кто-то из них сказал, что россы не могли бы подстрелить царственного вьюношу: уж очень густая тьма навалилась на город, и в двух шагах ничего не видать, и это несмотря на то, что желтый свет от ущербной луны упадает на землю.
— И я о том же… И я о том же… — неожиданно четко сказал дервиш, прекратив свой сумасшедший танец. — Это не россы убили его. Я так думаю, что не россы, но те, кто живет в палатках и поклоняется Христу. Видел их тут у стены, едва только ночь легла на землю. Крутились чего-то… Видать, высматривали. Надо бы пойти к ним и учинить спрос.
И он так много и так долго говорил об этом, что у людей не осталось и малого сомнения, а поскольку дрема их была оборвана и уже вряд ли обогреет в душе, то они и заговорили про то, что и впрямь надо бы пойти к христопоклонникам и поспрошать с них строго. И прошло совсем немного времени, как вся сторожа, запамятовав про то, что не мешало бы спустить со стены принявшего смерть сына хазарского царя, поспешили на южную окраину города, где жили христиане. О, как же переменчива душа человеческая! Малое время спустя в людях не осталось ничего из прежде сохранявшегося на сердце и навеянного ночной дремой, лютость одна и была в них, и они теперь уже мало чем отличались от сумасшедшего дервиша, который кричал, что надо перебить всех поклонников Христа, потому что они сродни злым духам, питаемы ими и направляемы ими.
— Смерть! Смерть! Смерть!.. — кричал и вовсе обезумевший дервиш.
И свершилось то, что и должно было свершиться: пролилась кровь, и была она так пьяняща, так сладостно горька, что даже тот, кто только вчера взял в руки саблю, упивался ею и радовался тому, что нет в его сердце жалости, а только ненависть к неверным и гоям. И да не ослабнет она и в грядущие дни его! О, если бы утративший в душе своей мог понимать исходящее от земли-матери и дарующее и слабому ростку нечто от солнечного света! Но нет, коль скоро что-то подобное и случится, все ж не согреет остывшую душу, она так и станет пребывать в жестком утеснении, пока Господь не призовет его к суду вышнему.
Рабе Хашмоной был чрезвычайно доволен тем, что происходило в городе. Собственно, он для этого и поспешал в Семендер, для того, чтобы исполнить то, что было ему поручено святыми братьями. А сказано ими было, что род Песаха должен прекратить свое существование на земле, а Семендер исчезнуть с лица земли вместе со всеми теми, кто жил в нем, не делая различия меж иудеями и агарянами. Так надо!.. Благость не даруется свыше, но приходит к истинному иудею лишь через страдание.
Едва только сторожа и все те, кто присоединился к ним, расправились с христианами, не милуя ни старца, ни малое дитя, как возгорелось в разных концах деревянного города. Огонь, подгоняемый шальным, невесть откуда налетевшим ветром, распространялся стремительно, и вот уж не было никакой возможности бороться с ним. Впрочем, никто и не старался укротить его, как если бы так было предначертано небом. Люди и не пытались что-либо вытащить из горящих домов, высыпали на улицы, стояли каменноликие и уж ни о чем не думали и ни к чему не стремились, само отчаяние в них не было обжигающе горячим, а каким-то странно холодным, остужающим в душах. Они смотрели на горящие домы и ждали конца света, о чем на всех углах кричал сумасшедший дервиш. Никто не знал, в какую пору он появился на городских улицах, и всяк, хотя бы и невольно, думал, что он, скорее, отпущен был с небес, возможно, и не с тех, божественных, а с ближних, управляемых сатаной. Но даже и догадываясь про это, никто не осмеливался поднять на него руку, как если бы ему помогали джентернаки. А они-таки помогали ему. Кто-то видел, как дервиш парил над улицей, взмахивая худыми длинными руками и блестя алыми угольками бешеных глаз, и от тех угольков возгоралось все в новых и новых местах. Но даже и узривший сатанинскую суть дервиша не осмелился ничего сказать против него, разве что на сердце у него сделалось еще больнее и горше. А что же сам рабе Хашмоной? Он был доволен собой, стирая с лица земли то, что зрилось ему противным разуму. Он и в прежние леты не однажды удивлялся союзу меж иудеями и агарянами и не верил, что ему суждена долгая жизнь. Он знал, что еще во времена Пророка случилось в Медине первое кровавое столкновение между правоверными и иудеями. Знал он и про то, что экзарх Парасской общины иудеев Мар Зутра был повешен Хосроем Ануширваном. И теперь, оказываясь среди правоверных, он кричал, что во всем виноваты иудеи, и он сам слышал, как раввины подстрекали простой люд жечь мечети, словно бы те были исчадием ада, и призывал агарян убивать иудеев. И, когда в конце концов сбитые с толку правоверные взялись за мечи и пошли убивать иудеев и жечь их домы, он испытал неимоверную радость, точно бы все, что ныне происходило, было во благо не только ему одному. «Вот и хорошо! — блестя сумасшедшими глазами, восклицал он. — Вам только и не хватало испить из чаши страдания». Будучи человеком рассудочным и холодным, понимающим про интересы святого братства, он совершенно спокойно наблюдал за тем, как гибли его соплеменники. Впрочем, однажды что-то стронулось в его сердце, это когда он увидел, как молодая мать, держа на руках ребенка, не дожидаясь, когда чужие руки подтолкнут ее к огню, сама шагнула за порог горящего дома. Он успел увидеть ее глаза, в них был не только страх, но еще что-то обращенное к нему, как если бы она все в нем понимала и знала, кто он есть на самом деле и отчего он желал гибели своему племени. Ему стало страшно и на какое-то время он сделался вялым и слабым и ни к чему не способным, стоял и смотрел на объятый пламенем дом и мысленно видел ту женщину и хотел бы объяснить ей, отчего он поступил так, а не иначе. «Я не мог иначе, — говорил он с тоской, вдруг навалившейся на него. — Вы все должны погибнуть, чтобы в силе и славе восстать в грядущие леты». Впрочем, душевная слабость, которая посетила его, держалась в нем недолго, ушла вместе с женщиной, рожденной в его ощущениях, а та ушла, так ничего не и не сказав ему, точно бы даже не обратив внимания на его стремление что-то объяснить ей. «Ну, что ж, — едва ли не с облегчением пробормотал он. — Тем хуже для нее…»