8
Ахмад покинул дворцовые покои царя Хазарии с неудовольствием, ясно прочитываемом на длинноскулом смуглом лице. Он шел по тенистым, густо засаженном высокими деревами прямым улицам Итиля, едва сдерживаясь, чтобы не прогнать прочь поспешающих за ним воинов из сопровождения. Вдруг сделались неприятны ему старанием чего-либо не упустить и тем не прогневить Всемогущего, почему и оказывались часто не в том месте, где им надлежало быть в то или иное мгновение времени, которое есть пыль под сапогами везиря. Он шел и бормотал что-то досадливое и сущее в нем угнетающее, что-то такое, чего не должно бы наблюдаться в нем, но что укрепилось, отвратное и гунливое, и нашептывало про нерешительность Песаха, про нежелание мэлэха выслушать его до конца, хотя ему, Всецарственному, и надлежало бы выслушать предводителя войска, лишь на прошлой седмице побывавшего в росских землях и кое-что повидавшего, почему стронулось на сердце и накатила хлесткая, точно плеть погонщика мулов, тревога. Песах не пожелал выслушать везиря, как если бы испугался чего-то. Нет, сказал он, я не хочу ни о чем знать, я не верю слухам, которые опутали базары Итиля. Русь не уйдет из-под моей руки, у нее не хватит сил для этого. Но, если даже она вознамерится выступить против нас, то и будет, я уже говорил об этом, растоптана копытами моих коней.
Песах говорил так, как если бы не прозревал опасность для Хазарии, которая исходила от росских племен. Но зачем-то ведь мэлэх приказал ему объехать градки и крепостцы на границах с Русью, где стояли боевые заступы воинов Хорезма, обретших новую для себя Родину в Хазарии. Там ныне семьи их, жены и дети.
Так что же поменяло в Песахе? Иль не понравилось, как он, привыкши ничего не скрывать от правителя Хазарии, доложил о том, что увидел на Руси? Может, конечно, и так. Только вряд ли. Тут что-то другое… скорее, от прозрения, которое нередко посещало иудейского царя, отчего жители Хазарии умели вовремя увидеть опасность, угрожающую им, и сделать так, чтобы опасность обошла их стороной. Так все и было. Потому и не худела царская казна, а на базарах Итиля не умолкал гул голосов, и часто тут можно было услышать плавную, сходную с малым ручьем, пробивающим дорогу меж острогрудых камней, не утруждающих течения, а только слегка придерживающих его, речь гостя из далекого Китая, иль витиеватую, арабской вязью украшенную и в том находящую усладу для себя, речь жителя древнего Багдада, или хлесткую и жесткую речь иудея, только на прошлой седмице приехавшего с большим своим семейством из великой Перьми. Да мало ли гостевого люда на базарах Итиля! И вроде бы не очень-то милостивы к ним власти царственного города, не сильно-то разбогатеешь, стоя в гостевых рядах под строгим надзором хмурого урядника лавок. Однако ж ехали сюда и из Киева, как если бы россам тоже было не обойтись без тех базаров. А может, так и есть? Где как не тут можно было поменять первостатейную рухлядь на арабских скакунов иль на злато, привозимое сюда из ромейских городов, иль на дивных красавиц Востока? Вдруг да и заприметишь черноокую, с тонким, едва ли не прозрачным станом, а потом надолго лишишься покоя; и будешь хаживать с той поры, словно бы стронутый с привычного круга, и не очнешься до тех пор, пока не приголубишь черноокую, взяв ее на отчее подворье, и не рабыней, нет, хозяйкой. О, сколько их ныне на Руси, управных в деле, податливых на мужескую ласку!
Так что же случилось с Песахом? Везирь даже замедлил шаг, пребывая в тягостном раздумье. Но в какой-то момент вдруг взыграло в нем, проблеск какой-то обозначился в созании. Да, да, чего же проще-то?.. На прошлой седмице, когда Песах и везирь выходили из синагоги, близ нее на широкой, таровитой, как бы утягивающейся к макушке неба, чуть только зауженной по краям площади, где красовались друг перед другом добротные деревянные домы, встретили странного человечка, малого совсем, почти вьюношу, стоял тот посреди площади и люто смотрел на Песаха и на него, кричал что-то дерзко, и не захотел подчиниться страже правителя Хазарии, и присмирел лишь когда ближний к вьюноше воин опустил на его непокрытую, с длинными русыми волосами, спадающими на плечи, голову сладострастно блеснувшую саблю. Но и тогда вьюноша не сразу упал, стоял какое-то время, и кровь густо и упористо стекала по скуластому лицу на усеянную белыми цветами землю. Когда же вьюноша упал, раскидав руки, жизнь не сразу утекла из его тела. Везирь, склонившийся над ним, встретил взгляд еще живых, непримиримой ненавистью горящих глаз, и невольно отшатнулся. На сердце сделалось утесненно, и он, повидавший немало смертей, еще долго не мог совладать с собой. И, уже отойдя от окаянного места, все думал про вьюношу. Кажется, в те поры и Песах почувствовал непокой на сердце. Во всяком случае, в строгом, обрамленном темно-синей бородой, лице его поменялось и уж не было оно холодно и затвердело, вдруг выступили на нем глубокие морщины, и в черных ямищах глаз застыла хлесткая, давящая на сердце напряженность, она сделалась ясно выраженной, когда он спросил у начальника стражи: