Сваятослав видел, как полегла летголь, оттянув на себя черных булгар, хладнокровных и умелых в конной схватке, как отчаянно, держа плечо друг друга, дрались вятичи, мало-помалу уступая навалившеся на них силе. Впрочем, приметно было, что это делалось намеренно. Святослав видел, как утягивались в степь бродники, теряя в нестройных рядах, уступая бешеному напору буртаси.
— Так, так… — сквозь сжатые зубы говорил каган Руси, понимая в развернувшемся сражении более, чем кто бы то ни был, и не огорчаясь и не радуясь своему пониманию, наверное, еще и потому, что происходящее на поле вершилось не совсем так, как задумывал. Впрочем, даже тут угадывалась определенная закономерность, которая неизбежно заявляет о себе с тем большим упорством, чем сильнее человек желал бы избавиться от нее. Уже не раз нечто подобное случалось и с ним, и можно было привыкнуть к этому, а только сердце все не перестанет страдать об ушедших в иной мир. Он только тогда успокоился, когда сражение заметно отодвинулось в степь, оставив позади тысячи, десятки тысячи людей, необученных воинскому ремеслу, приставленных к нему противно их собственной воле. Его слегка удивило, что никто из этих тысяч не сделал и шага встречь удаляющемуся сражению, как если бы среди них не нашлось никого, кто мог бы сделать толпу хоть в малости пригодной для воинского ремесла. Но Святослав недолго раздумывал об этом. Обернувшись к князю Мирославу, сказал:
— Замкнешь своими ратниками кольцо. Да так, чтоб ни один агарянин не выскользнул из него. Ступай!
А сам спустился вниз, к лодьям, поднялся на борт, поддерживаемый воинами, повелел им сплавляться вниз по течению, держась берега, и вести неприцельную стрельбу из луков, поверх толпы, а она к этому времени вышла из разлома и с удивлением смотрела на плывущие лодьи. Лодей было так много и так блистали на воинах кольчужные рубашки, что смятение пало на всех, кто вышел из разлома. И оно все ширилось, сминало то, что еще оставалось в людях дерзостного и горделивого. Иль не от Хазарского царства посланы они великим Правителем, владеющим многими землями и властным над сотнями разноликих племен? Нет, теперь в зажатых страхом сердцах уже не угадывалось этого сладкого чувства, исчезло, следа по себе не оставив. И всяк, уже обретя душевную трепетность, подумал: «Ну, куда мне с малым топориком и с копьецом против россов? Враз сомнут!» И дрогнули в сердце своем, стронулись с места, побежали… И дичалые от ошалелости крики, и стоны растаптываемых зависли над Великой рекой. Небо к тому времени почернело, тучи легли на покатые плечи прибрежных холмов, а потом пошел дождь, яростный, хлещущий по головам бегущих. И было это как наказание Божие. Вдруг да и спрашивал некто у соседа задышливо: «За что?..» И не получал ответа.
Лодьи сплавлялись неходко. В преддверии устья Великая река неспешна, но вольнолюбива, даже крепкий ветерок, придя вместе с дождем, не обламывал в ее спокойном течении.
Святослав сидел на корме рядом с Богомилом и уже не смотрел на бегущую толпу разноплеменных людей. Среди них, судя по говору, преобладали иудеи. Их вытолкали с родных подворий, как если бы это могло что-то поменять в движении жизни. Святослав смотрел на воду, была она прозрачная и в малости не замутненная; чудотворная сила угадывалась в ней; и была та сила не от мирового зла, столь широко и жадно раскидавшегося по земле, а от людского сердечного тепла и от небесного света. Но то и удивительно, что и в мерно, как бы даже с неохотой покачивающейся воде Святослав неожиданно уловил что-то грустное и усталое. Невесть почему в нем возникло такое ощущение, но оно возникло и долго не отпускало. Он поглядел на Богомила, тоже опустившего голову и что-то со вниманием в дальнозорких глазах высматривающего в ясноликой воде, и хотел бы сказать ему про нечаянно, ничем со стороны не подстегиваемо открывшееся сердцу, но промолчал, вдруг подумал про Малушу и щемота подобно подступившей икоте накатила и сделалось трудно дышать. Так захотелось, чтобы она теперь была рядом с ним, сияюще светлая и прекрасная, и он припал бы ее к груди и сказал бы слово ласковое, способное передать все, что истомило душу. Ах, отчего же раньше он не умел сказать этого! Ему так помнилось, что не умел. Но это было не так. Он говорил возлюбленной о многом, в том числе и о своих чувствах, и в прежние леты, от коих теперь отодвинут не времнем, нет, не расстоянием, чем-то другим, имеющим быть в пространстве, ясно сказавшем про ту перемену, что произошла в его душе. В ней как бы заново осиялось и недавнее еще молодечество бесследно растворилось в пространстве и что-то смутное, тревожащее глухой, чуждой его существу немотой надавило на сердце, как если бы он принял на себя все вины мира и теперь не ведает, совладает ли с этой тяжестью. А что как нет? Иль не сдвинется тогда в душе его? Не переметнется ли трещина, образовавшаяся в ней, и на Русь-матерь и не обломается ли и в ней, не оскудеет ли она в духе, едва поднявшем ее на высоту немалую?