Все эти звуки, к которым привык уже Седов, проходили мимо его сознания. Мысли о снаряжении в предстоящий поход и о собственном неважном самочувствии совершенно отняли его покой в последние дни, и все его думы и заботы как-то сами собой отлетели от дел текущих, корабельных. Однако текущие дела эти то и дело напоминали о себе.
Постучавшись, в каюту втиснулся Кушаков. Он плотно прикрыл за собою дверь.
— Ну-с, как нынче ваше самочувствие? — поинтересовался доктор, доставая из нагрудного кармана тёплой куртки градусник и встряхивая его.
Седов, убрав лист с записями, перебрался на постель, предложил свой стул Кушакову.
— Ничего, сносно, — сказал Георгий Яковлевич, — по крайней мере, хожу — это уже отрадно.
— А боль в ногах при ходьбе всё та же? — Доктор протянул Седову градусник.
— Нет, нет, почти не чувствую её уже.
Георгий Яковлевич расстегнул меховую жилетку и две надетые на себя тёплые рубахи, примостил градусник под мышкой.
Кушаков разглядывал лицо своего пациента, бледное, осунувшееся, с выпиравшими скулами, обросшими рыжеватой щетиной. Ещё глубже запали потускневшие глаза, а на краях белков затаился мутноватый неживой налёт.
— Кашель, кажется, уже исходит, и скоро, думаю — к концу января, и вовсе выправлюсь.
Кушаков согласно покачивал головой.
— Так что ко времени выхода на полюс всё должно быть вполне нормально, — продолжал Седов уже больше по инерции, ибо ему не о чём было говорить с доктором, да и не было желания говорить с ним о чём-либо сейчас.
— Вы-то будете готовы, а вот остальные… — При этих словах доктор со значением поглядел на Георгия Яковлевича.
— Что, захворал кто-либо из двоих? — встревоженно вскинул глаза Седов.
— Да нет, — недобро усмехнулся Кушаков, — с этим всё в порядке, но вот душевное нездоровье одного из них меня не может уже оставлять равнодушным, а вас, Георгий Яковлевич, полагаю, тем более. — Доктор понизил голос: — Вы ведь слышали, должно быть, шум во время обеда команды?
— Слышал, — нахмурился Седов. — Правда, не вполне понял, в чём там было дело.
— Именно об этом я и хотел поговорить с вами, Георгий Яковлевич. Этот Линник, этот бунтовщик и арестант, простите, переходит всякие границы в своей гнусной наглости.
— Почему арестант?
— А как же, Георгий Яковлевич! Я, пожалуй больше чем кто-либо беспокоящийся о благополучном завершении вашего великого многотрудного дела, не могу более взирать равнодушно на то, как трескается оно и грозит вовсе распасться!..
— Да что случилось-то?
— За эти подстрекательства к бунту, за неподчинение начальнику непосредственному, то есть мне, вашему помощнику… — Кушаков едва не задохнулся от душившей его злобы. — Да его не в полюсную партию, а под суд следовало бы!.. — Доктор покрутил замутненно головой, прерывисто перевёл дыхание. — В общем, за обедом команды, находясь поблизости, я услышал, вернее даже, почувствовал какое-то недовольство среди матросов. Вхожу. «В чём дело?» — спрашиваю. А этот… хам, каторжник, кричит: «Это чем же нас кормят? Я, мол, готовлюсь на полюс идти, жизнью рисковать и потому не желаю питаться всякой бурдой!» Представляете?
Грудь доктора возмущённо вздымалась, он распалялся всё больше. И сдерживала его лишь необходимость говорить почти шёпотом. Каждое громко сказанное слово становилось на притихшем среди мёртвого безмолвия корабле достоянием всех.
— Я велел ему замолчать. Но он раскричался ещё пуще, пришлось пригрозить… — Доктор слегка смутился. — И тогда он стал оскорблять меня. «Вы, — кричит, — не доктор, а полицейский… Вы — зло экспедиции…» — Кушаков покраснел, возмущённо округлил глаза: — Боля ваша, Георгий Яковлевич, но я этого так не оставлю. По возвращении на родину… Вы знаете, я сразу намеревался прийти к вам, и только опасение, что вы не вполне здоровы, удержало меня в ту минуту.
Седов, прикрыв глаза и стараясь оставаться спокойным, выслушал Кушакова с мрачным видом. Он и сам слышал почти всё, что происходило за обедом. Разумеется, выходка Линника была возмутительной. Неприглядным, однако, было и поведение Кушакова, его выкрики: «Заткни пасть, не то разобью морду!..», «Сгною в тюрьме!..».
Из-за сцен неприязни, то и дело возникавших между Кушаковым и другими офицерами, Седов почти перестал обедать в кают-компании, благо можно было сослаться на недомогание. Он опасался не выдержать однажды, сорваться, накричать. А этого, понимал Георгий Яковлевич, нельзя допустить, ибо это равносильно взрыву, который разметал бы людей и фактически узаконил бы наличие противоборствующих лагерей. Только вот на чьей стороне оказался бы сам Седов? Это наверняка проявилось бы если не прямо, то в его тоне, отношении к столкнувшимся в очередной сваре. И это само по себе стало бы началом уничтожения того, что пока ещё являлось экспедицией.
Но вряд ли кто на «Фоке» понимал, что Седову в этой обстановке приходилось труднее всех. Ему надлежало быть и тормозом, и буфером, и организующим началом. И это в то время, когда сам он, разбитый болезнями, мучительно готовился к решающему походу.
Седов закашлялся. Успокоившись, он приоткрыл мученические глаза.
— Жаль, Павел Григорьевич, что нам раньше не пришло в голову усилить питание тем, кто пойдёт к полюсу, — тихо промолвил он.
Кушаков остолбенело замер. Такого он не ожидал.
— Да знаете ли вы, Георгий Яковлевич, что он ещё говорил? — Доктор приблизил к начальнику запылавшее негодованием толстое лицо. — Он сказал, что следовало бы ещё подумать, не потребовать ли двойной оклад жалованья на время похода к полюсу!
Такого Седов не слышал. Видимо, эти слова Линник произносил тише, ворчливо. Но известие поразило Георгия Яковлевича.
— Что ж, — жёстко сказал он, быстро овладев собой, — возможно, придётся, если потребуется, пойти и на это.
— Да как же можно! — поразился Кушаков. — Георгий Яковлевич, голубчик, можно ли терпеть эту неслыханную плебейскую наглость!
Заметив загулявшие по небритым скулам Седова желваки, доктор осёкся.
— Ох, люди, люди! — покачал он головой, глядя в палубные доски. — Вот когда познаются они — в жестоких испытаниях.
Кушаков отчуждённо, разочарованно помолчал, потом глянул на Седова с неким раздумчивым сожалением.
— Я вот, знаете, невольно наблюдаю, что в ком Высветили эти испытания, Арктика. — Он сокрушённо вздохнул. — Большинство остались столь же узкими, жалкими, завистливыми, лишёнными самолюбия, какими и были. Ничто не изменило их, и, кажется, даже ещё более усугубилось в этих условиях их ничтожество.
— Ну а вы, Павел Григорьевич, что же вы вобрали в себя, простите, в этих условиях, интересно бы узнать? — Седов исподлобья посмотрел на Кушакова.
— О, меня полярная природа научила, кажется, главному — тому, чего мне недоставало. Чувствую, например, что я стал теперь непримиримым врагом всего, что чуждо моим интересам. Непримиримым, Георгий Яковлевич, я подчёркиваю это, ибо считаю, что именно этой-то непримиримости многим из нас недостаёт.
Седов понимающе усмехнулся:
— Но согласитесь, такая непримиримость может серьёзно повредить кому-то, кто случайно окажется на пути ваших интересов и не успеет посторониться!
— Именно полярная природа с её беспощадностью преподнесла мне хороший урок жизни, — демонически заблестел глазами Кушаков, — и именно она научила подавлять в себе всякое чувство сострадания и с этим уничтожать на пути все преграды, сносить всё ненужное мне безжалостно. Ведь только на развалинах старого замка можно воздвигнуть новый, прочный, по своему вкусу. А потому всё, что гнило, что мешает, — уничтожь! Каждый сам кузнец своего счастья, и стыдно, полагаю, кузнецу ныть при этом, обвиняя в неудаче то железо, то уголь. Брось всё, отмети безжалостно, что считаешь ненужным, и создай то новое, что могло бы удовлетворить тебя!