Первый рывок опоры под ногами сопроводил очередной мимолетный всплеск серебра снаружи – его всего мгновения спустя не преминул подчеркнуть растянутый грохот приближающейся бури. Один из ражих молодчиков, тянувших за веревку с усердием звонаря, отколол шутку про то, что Господь снова взялся переставлять у себя наверху мебель, на что другой из артели заявил, что подобные слова в великой Матери Всех Церквей – богохульство, хотя Эрн слышал эту поговорку с самого детства и ничего дурного в ней не видел. Его забавляла подспудная практичность фразы, поскольку, хотя в глубине души Эрн все же сам не знал, верит ли в Бога, ему нравилась представлять Господа существом приземленным, которое время от времени, как и все мы, грешные, наводит в своих вещах порядок, чтобы они лучше отвечали Его целям. Завизжали лебедки, и Эрн начал возноситься мерными этапами – по сорок пять сантиметров за раз, – а когда молния в следующий раз очертила все вокруг резким мелом, оглушительный взрыв последовал практически немедленно.
Широкий изгиб дальнего края платформы затмевал зал под ногами с каждым полуярдом, со скрипом отвоеванным у высоты. Бо ́льшая часть коллег Эрнеста уже скрылась из виду под шатким дощатым плотом, в который он упирался ногами, и вот поднял в прощании красную руку Билли Маббут и тоже пропал. Теперь Эрн оглядел деревянный пол под ногами и вдруг осознал, что тот куда шире, чем показалось сперва, – почти не меньше театральной сцены, а кучка банок, горшков и кисточек в середине выглядит сирой и жалкой. На самой верхотуре, думал он, ему станет невидима целая четверть трансепта – как и Эрн для нее. Исчезли голова Корнуоллиса, затем лорда Нельсона, проглоченные периметром вздымающегося подиума, и Эрнест оказался в одиночестве. Задрав голову, он разглядывал восемь огромных фресок сэра Джеймса Торнхилла на куполе, пока постепенно не присоединился к их обществу.
Эрн немного выучился рисовать еще мальчишкой в 1840-х, когда рисковал заработать геморрой, сидя на холодной каменной ступеньке, и день за днем, словно околдованный, наблюдал, как Наперсток Джеки воссоздает мелом гибель Нельсона в Трафальгарской битве на брусчатке на углу Кеннингтонской и Ламбетской дорог. Джеки тогда было под семьдесят – ветеран Наполеоновских войн, лишившийся из-за гангрены двух кончиков пальцев на левой руке и скрывавший обрубки парой серебряных наперстков. Прозябая теперь художником по мостовой, старик вроде бы только радовался ежедневной компании Эрна и оказался настоящим кладезем знаний об искусстве. Он разливался перед мальчишкой с тоской в голосе о новых масляных красках, с которыми можно творить чудеса, будь на них деньги: ярко-желтой, как ракитник, роскошной лиловой и фиолетовой, как сумеречная куща. Джеки наловчил Эрна смешивать реалистичный цвет кожи из таких оттенков, о которых при виде розового тела вовсе не подумаешь, и показал, как незаменимы пальцы для игры оттенками на картине, мягко пятная белым отблеском горящих фрегатов щеку умирающего адмирала или полированные шпангоуты «Победы». Эрнест почитал своего ментора за самого талантливого из художников, но теперь, глядя на шедевры Торнхилла, он понимал, что они настолько же возвышаются над омытыми огнем и кровью палубам Наперстка Джеки, как небесные чертоги – над улицами Ламбета.
Когда шаткий лифт вознес Эрна, того окружили сцены из жизни святого Павла, от обращения в Дамаске до живо изображенного кораблекрушения, с множеством апостолов, подсвеченных как будто домной или раскрытым сундуком с сокровищами, и кипящими за их спинами облачными пейзажами, пронзенными лучами. Фреска, которую он намеревался чистить и ретушировать сегодня над гулкой юго-западной стороной зала, оказалась незнакома ему по проповедям. На заднем плане была стена из теплых грубых камней, – возможно, темница, – а перед ней стоял измученный человек: в его распахнутых глазах читалось благоговение, граничащее с ужасом, с которым он взирал на святых с нимбами или ангелов, глядевших в ответ с опущенными взглядами и кроткими загадочными улыбками.