Рози фон Бек, несмотря на все неприятности, по-прежнему романтизировала меня, превращая нашу связь в какую-то мелодраму. Это тоже пугало меня.
— Ты и впрямь Ястреб, — сказала она, когда я, переводя дух, лежал на куче стеганых одеял. — Ты похож на одну из охотничьих птиц Сая Хаммона. Есть веские причины, чтобы ты прятался весь остаток жизни. Тебя будут выслеживать. Тебе больше не нужна свобода. Тебя к ней никогда не готовили, не приучивали. Тот, кто освободил тебя, совершил серьезную ошибку. Думаю, это сделала революция. Если бы не большевики, ты наверняка стоял бы сейчас на набережной в Одессе, сдавал в аренду велосипеды и был вполне доволен жизнью.
Я мягко заметил ей, что мои притязания несколько больше.
— Слишком многих из вас выпустили в мир, — сказала она. — Девятнадцатый век поглотил век двадцатый. Слишком много безумных птиц прилетает из России, чтобы охотиться на толстых и беззаботных голубей Запада.
Полагаю, она шутила, ведь она все время улыбалась и смеялась. Я думал, что безумна именно она, а не я. Ей очень нравились мои грузинские пистолеты, привезенные мною с Украины, из странствий с казаками. Она была не первой женщиной, которая с удовольствием размышляла о том, как их использовали, при этом упоминая о евреях. Я объяснил Рози: все, что ей следовало знать, — я никогда не нацеливал эти пистолеты на живого человека.
— Они старинные, — сказал я ей. — Они принадлежат мне по праву рождения.
Я не захотел использовать пистолеты так, как она предлагала.
Гашиш, который я поглощал в больших количествах, чтобы успокоить нервы, начал на меня действовать. Я взял пистолеты у нее из рук и убрал в футляр, а потом и в сумку. Эта сумка оставалась со мной всюду. Грязная и штопаная, она была моей единственной связью с прошлым, единственным доказательством моих достижений. В двадцать девять лет я стал успешным ученым и изобретателем, звездой и художником-декоратором множества голливудских фильмов высшего качества; я до последней возможности сражался с красными в дни гражданской войны; я оставил след в американской политике и финансовом мире. Я сделал намного больше, чем любой обычный смертный, — и однако я не был удовлетворен. Вдобавок меня все сильнее изводило неизбежное знание: где-то на грязных, мерцающих настенных экранах, в черно-белом туманном мире, я много раз повторял сцену изнасилования. Я очень плохо помнил, что было на прочих египетских пленках, но я знаю, что мое лицо не всегда оставалось под маской. Неужели мой измученный взгляд до сих пор впечатляет мастурбирующих бизнесменов в Афинах и Франкфурте? Может, он кажется им признаком экстаза? И это — мое единственное бессмертие? Неужели я — иллюзия правды, подтверждающая неприглядную ложь? И потомство запомнит меня как простую фальшивку? Я пытаюсь купить эти фильмы, но никогда не нахожу нужных. Посмотрев их, я могу только молиться о том, чтобы знатокам все задницы казались похожими. Впрочем, мне всегда представлялось странным, что эти фильмы, независимо от запечатленного в них, очень далеки от печальной действительности. Но я слышал, что теперь в Америке доступны и более реалистические картины.
Я все сильнее и сильнее мечтал о Калифорнии и о жизни, которую сам для себя устроил там. Как только я восстановлю свое состояние и репутацию в Риме, то смогу вернуться с шиком. А пока я утешался мыслями об очаровании Марракеша. Я раньше думал, что Калифорния самое эффектное место в мире — с ее цветущими кустами и огромными пальмами, океанскими закатами и пустынными восходами; но сначала Египет, а затем и Марокко превзошли Калифорнию во всем, за исключением цивилизации. Здесь, в этом варварском раю я, как ни странно, по-прежнему чувствовал себя дома, будто действительно оказался у самой колыбели истории человечества. Все наши предки пришли на запад из степей и пустынь; возможно, в моей крови осталась память об этом. Сказать, что душа моя смутилась, было бы ближе к истине, и все же опыт получился не совсем неприятный. Какая великая культура некогда существовала здесь — до того, как дикие кочевники принесли свою жестокую религию через пустыню от Мекки до Атлантики, а оттуда в Европу, до Лиона и Вены! Что они разрушили? Неужели в моей крови осталась память о рае, существовавшем до ислама? Я снова видел призраки великих городов, поднимавшиеся над равнинами. Я видел прекрасные террасы садов в предгорьях Атласа. Я слышал эхо учтивых бесед, доносившееся оттуда, из жестоко уничтоженного прошлого, от которого и остался один только шепот. Неужели Аравия стерла последние следы Атлантиды?
Лишь в Еврейском квартале я испытывал настоящее неудобство. Под властью эль-Хадж Тами, Льва Атласа, Черной Пантеры, евреи процветали. Никогда в мелле не царило такое веселье. Никогда евреи не демонстрировали так ярко свое безвкусное богатство, защищенность и силу; их родственники были ближайшими советниками паши, и поэтому все евреи находились под его опекой. В мавританском характере неизменно присутствовал оттенок филосемитизма, но обнаружить это свойство у воинственного бербера — просто удивительно. С тем же успехом можно ожидать, что казацкий гетман захочет собственными руками построить синагогу. Эти люди уважают друг друга как старых соперников. Для их примирения нужно нечто большее, чем смена флага. Конечно, обитатели меллы не напоминали жалких, полуголодных хасидов из штетля. Эти евреи были хороши собой, с пропорциональными чертами лица и чудесными глубоко посаженными глазами. Женщины слыли красавицами и, когда появлялись на рынке, всегда становились предметом интереса благородных людей. Возможно, это были те самые евреи, которые следовали за Моисеем в пустыню, подобно тем, которые следовали за Чарлтоном Хестоном[716], - достойные и чистые. Даже Геринг отличал этот тип от всех прочих, но в конце концов его аргументы остались неуслышанными. Все, наверное, думали, что он слишком сентиментален. Я тоже привык, что на меня не обращают внимания по этой причине. Именно Геринг и напомнил мне старую шутку: никогда не доверяй сытому еврею, он тебя надует быстрее и хитрее всех прочих. Не то чтобы я когда-то верил, будто Чарлтон Хестон меня обсчитал. В конце концов, именно Сесил Б. Демилль пытался сделать Голливуд духовной твердыней нашей веры. Теперь, конечно, там правит Сион. Теперь, но не в 1929 году, когда я грезил, купаясь в восточной роскоши, а западный мир резко менялся. Я провел тот год, сосредоточившись исключительно на романтических отношениях, так что лишь спустя несколько месяцев после события услышал о крахе своего калифорнийского банка. Банки валились по всему миру, от Шанхая до Стокгольма, словно кегли в боулинге; казалось, что западная цивилизация сокрушена, что предреченный Хаос наконец обрушился на нас. Прозвучал сигнал к последнему бою — и некоторое время складывалось впечатление, что силы добра побеждают. Но все возможности были упущены. Я не извиняю Гитлера, Муссолини и прочих. Они тоже повернулись спиной к спасению.
716