Выбрать главу

Молитва, обозначив нестройным шуршанием страниц паузу, смутную цезуру своего движения, поднялась, распрямляясь среди качающихся черных фигур, двигаясь волна за волной в мутном и неустойчивом колебании звуков, в своей тайной музыкальности, осторожными шагами ступая навстречу прозрачной, тягостной, непривычной для человека гармонии и за ее предел, как сказанное слово, и, в отличие от человеческой жизни, продолжая звучать, двигаясь в порыве своих строк и своих знаков, в экстатическом потоке своей новизны и в терпком скольжении своей привычности. Ее странная неощутимая музыка, призванная объединять, вторгаясь своим течением в людскую массу, разъединяла, вычленяла одну-единственную душу, омывая ее музыкой своих хриплых и фальшивых звуков, надменным и упрямым шелестом своих страниц; дрожь ее неуверенности, усталое бормотание, волнистая качающаяся пляска теней, молчаливое движение губ соединились в тусклой красоте ее последних слов: окончания, освобождения, вязкого хлопка закрываемых молитвенников, возвращения обыденных слов.

На этом месте внутренний ритм мысли дал сбой; или это была просто цезура, продуманный надлом времени. В любом случае, туман воображаемого Меа-Шеарима и слепящий шум его молитвы неожиданно рассеялись. Их место заняла остывающая пустота вечернего города. Действительно, смеркалось. Одинокая статуя на крыше здания Терра Санта[11] отражала уже невидимое солнце; из Сада Независимости доносились смех, крики, свист. Чуть дальше, как и месяц назад, уличный музыкант играл темную ночь. Темнело очень быстро, и уже в сумерках я вошел в Меа-Шеарим. Хамсин кончился; подул ветер, сметая вдоль тротуаров остатки еды, мусор, обрывки объявлений, рекламных листков, полиэтиленовых пакетов; зашелестел пустыми пластмассовыми банками. В окнах горел свет; слышались крики, шум, звуки перебранки; пахло едой, кухней, отбросами, детьми. Было людно; но женщин было сравнительно мало; почти все несли сумки, катили тележки. Дом, говорил Раскин[12], это то, что не нужно заслужить. Но в их лицах не было цвета дома. В них были усталость, холод, раздражение, пустота. Поднимая голову, они смотрели на меня с отчуждением, иногда с неприязнью. Я свернул в переулок.

Приближение вечерней молитвы уже давало о себе знать. Потоки мужчин стекались и растекались по переулкам; на их шляпы падал желтый свет из низких оконных проемов; подходя к окнам, обитатели домов загораживали тротуар, распластываясь на асфальте гигантскими дрожащими тенями. В свете окон я видел их лица — с печатью бедности и богатства, отмеченные пороками и аскетизмом, обремененные деловитостью, скукой, желаниями. Они здоровались, останавливались, расходились. Их одежда соответствовала их жестам. Иногда их движения выражали подчеркнутое почтение, иногда пренебрежение, но чаще равнодушие. Меня они не замечали; это был театр без зрителей. Неожиданно за моей спиной появились звуки русского языка; говорили громко; было слышно, что обсуждают одну из своих знакомых. «Прикольная телка, — сказал тот, что шел справа, — только на морду страшная». Впрочем, продолжение разговора показало, что в ее телосложении они тоже находили недостатки. Я оглянулся; глаза одного из собеседников мне были видны, я прочитал в них злобу. На глаза второго была надвинута шляпа. Они заговорили про молитву, на которую шли.

Я свернул направо и оказался в пустом переулке. Впереди вспыхнул и погас огонь. Двое мужчин вышли из дома и прошли мимо меня. Где-то смеялись женщины; потом послышался звук удара. Снова подул ветер, и заскрипело кровельное железо. Чуть позже из дома напротив вышел человек в черном и беспомощно оглянулся вокруг. Увидев меня, он закричал, что дополнить миньян[13] — это большая мицва[14]. Я сказал, что знаю, удивившись, что в Меа-Шеариме может не хватать до миньяна. Служка пожаловался на новые времена. Мы нырнули под арку, пересекли узкий мощеный дворик с тонкими полосками земли между камнями и вошли в синагогу. Присутствующие неприязненно посмотрели на меня, но промолчали. Я надел кипу и взял молитвенник. Но мои мысли были далеко — в пустой белой комнате позади антикварной лавки, где умирал Лакедем.

Я начал читать молитву, вставая и садясь, понижая и повышая голос вместе со всеми, чтобы не разрушить ее ритм. Становилось все холоднее; сквозь открытые окна доносился шум ветра; завтра будет дождь, подумал я, а может, и сегодня ночью. Все молились быстро, умело, деловито переворачивая страницы. Я пытался услышать, увидеть то, что обозначает собой слово «молитва», но в их словах звучала пустота. Я вспомнил про ту пустоту, которой окружил себя Лакедем, умирая. В конечном счете было нелепостью требовать чего-то от чужой молитвы; одной из десятков тысяч молитв, прочитанных ими за свою жизнь. В синагоге было светло; желтый свет ламп падал на камни переулка; редкие прохожие вспыхивали темно-желтыми пятнами в обрамлении черных прямоугольников оконных проемов. Когда молитва была закончена, они стали быстро расходиться; мимо меня они проходили молча; служка, с которым я говорил в переулке, тоже исчез. Наконец мы остались с кантором один на один. Я вернул молитвенник на место, снял кипу. Во дворике оказалось неожиданно темно, узкое окно напротив входа в синагогу погасло. Почти на ощупь я вышел в переулок и подумал, что завтра будет дождь. Невидимые облака закрыли звезды и луну; небо было черным. Я вспомнил, что Лакедем любил осень, потому что осенью ему становилось грустно, как будто у него нет дома и сейчас пойдет дождь.

вернуться

11

Здание Еврейского университета и католических организаций в центре Иерусалима.

вернуться

12

Джон Раскин — английский писатель, эссеист и философ XIX века. В русской традиции часто пишется как Рёскин.

вернуться

13

Миньян (ивр.) — минимальное число из десяти молящихся, необходимое для синагогальной службы.

вернуться

14

Мицва (ивр.) — исполнение заповеди; в широком смысле, любое богоугодное или просто доброе дело.