Впрочем, смысл романа не находится ни на одном из этих уровней. Этот смысл раскрывается в их диалоге, взаимном противостоянии и неразделимости.
Вот, пожалуй, и все. Остальное роман должен объяснить сам.
Они говорят, что сова была дочерью пекаря.
Господи, мы знаем, что мы есть,
но мы не знаем, чем мы могли бы быть.
Мои предложения служат прояснению:
тот, кто поймет меня… в конечном счете,
признает, что они бессмысленны.
Ему нужно преодолеть эти предложения,
тогда он правильно увидит мир.
О чем невозможно говорить,
о том следует молчать.
ЛАКЕДЕМ
Я спрашиваю, что есть природа, сладострастие, круг, субстанция. Вопрос выражен словами, и в словах же дается ответ: «Камень есть тело».
Когда я спрашиваю, чем является для меня память об Исааке Лакедеме, я знаю, что ответа у меня нет. Именем, местом, окружавшими его вещами, звуком или тишиной? Да, именем; но именем, говорящим о других именах, и любое из них вызывает в моей памяти все остальные; страной имени; страной имен. Местом? Но это место — город с его переулками, дворами, долинами и подземельями. Я говорю — окружающими его вещами, понимая, что это не так. Звуком — но этого звука больше нет; а если тишиной, то тишиной чего?
Исааку Лакедему принадлежала антикварная лавка в одном из переулков Эмек Рефаим. Большая комната с узкими окнами и нависающими балками, темными статуэтками, подсвечниками и керосиновыми лампами. На низких этажерках были расставлены кубки, кувшины, шандалы, канделябры, меноры; в чуть наклоненных стеклянных витринах лежали старые кремневые пистолеты, длинные боевые ножи, столовая утварь. Вдоль стен в темно-красных шкафах под старину — впрочем, старину неопределенную и сочетающую ампир со странным подобием модерна — были выставлены всевозможные редкости, призванные привлечь внимание американских туристов: подсвечники восемнадцатого века, монеты времен Тита, кусочки амфор, фрагменты византийских мозаик. В правом углу комнаты у самого окна стоял стол Лакедема с огромной чугунной лампой.
Когда я приходил, Лакедем задвигал засов на массивной входной двери, со скрипом поворачивал ключ и, довольно квохтая, провожал меня в свой «кабинет» — длинную узкую комнату позади лавки. Здесь всегда царила полутьма, пахло красным вином и медленно гниющим деревом; углы комнаты украшали гигантские паучьи неводы. Лакедем открывал резные дверцы высокого коричневого шкафа, перекошенные от времени, скрипевшие разболтанными ржавыми петлями и прочертившие на каменном полу тонкие линии — контуры ежедневного движения своих медленно оседающих краев. Убирая вечно стоявшую на столе полупустую бутылку вина, отбрасывающую на непокрытый дубовый стол темно-кровавую тень, он доставал высокие чуть матовые стаканы и бутылку сухого, которое покупал специально для меня. Мы садились, разливали вино по стаканам и молча пили. Даже в хорошую погоду узкое зарешеченное окно его «кабинета» почти не пропускало света: тонкая белая полоса падала на край стола, резные облупившиеся ножки кресел, неровные сбитые камни пола. Вечером же и в дождь (а я часто приходил к нему по вечерам) матовый свет окна в дальнем углу комнаты оставался лишь странным знаком своего присутствия, размывая контуры стола.
Несмотря на то, что к большей части своих редкостей Лакедем был вполне равнодушен, в его чудовищных, уходящих под покрытый копотью потолок шкафах хранились вещи, к которым он относился со странной нежностью. Среди них мне запомнились два черненых серебряных кубка с готическими инициалами «Ж. К.» и кувшин, исполненный в той же манере, с дарственной надписью некоему Жозефу Картафилу. По всей видимости, инициалы на кубках были его же. Те же инициалы я заметил на высоком аляповатом шандале. Справа от входа в «кабинет» в тайнике, сделанном в стене, за стоявшим в коридоре дубовым сундуком Лакедем хранил предмет, который, как мне казалось, был ему особенно дорог. Во время одного из моих поздних визитов Лакедем сказал, что хотел бы показать мне довольно любопытную вещь. Приподняв резные панели с изображением выпуклых гроздьев винограда, оплетенных лозою, и откинув крышку сундука, Лакедем вынул из стены один из камней, за которым лежал массивный старинный нож с прямой крестовиной и великолепной изумрудной инкрустацией. Нож был темный, на мой взгляд, непропорционально большой, и в полутьме казался несколько бесформенным, но его древность, или, точнее, ее отзвук в моем воображении, отпечаталась в моей памяти. На его ножнах было выбито, что он является даром Николо Д’Эсте некому Эспера Диосу.