Тишина ущелья уже звучала в моем воображении, останавливая нервные всполохи мысли, растворяя плотную горечь, но и прогоняя в глубь сознания, в прозрачные недра души ту терпкую неистовую спасительную злобу, ту безадресную ненависть, которая последняя еще может стать заменой, напоминанием о любви, о душе — мертвой. Она становилась неустойчивой, как бы подступающей, в окружающей тишине; и все же ее счастливое удушье заставляло собраться, мускульной судорогой мысли встретить необходимость ехать (потом, потом) через город, через несмолкающие автомобильные гудки, через мелькание встречных витрин, через силуэты безликих домов, выплывающие из вязкого киселя городской массы в своем упрямом навязчивом желании обозначиться, утвердить свою вещную плотность — несомненность своего присутствия. Но пока у меня еще оставались несколько минут скольжения по мокрому серпантину и тишины; тишины, уже знавшей о своей безнадежной, неизбежной иллюзорности. Я подумал о шакалах, которые воют по ночам в лесу в горах вокруг долины Эйн-Карем; когда я жил в одном из кварталов, выходящих на западные склоны, я часто слышал их ночные исступленные голоса. Но меня уже окружали скользящие огни города.
Припаркованный у выезда из Эйн-Карема[65] туристский автобус перекрыл половину дороги; стоящие в пробке водители непрерывно сигналили, над узким коридором домов висела тугая пелена города. Но деться было некуда. В нескольких десятках метров за автобусом стояла пустая разбитая «Тойота», около нее — чуть помятый грузовик и две полицейские машины. Впрочем, чуть дальше пробка начала рассасываться. По мокрому, мерцающему в свете фар серпантину я поднялся наверх к бульвару Герцля и, не доезжая до автобусной станции, спустился вниз на объездную дорогу, проходящую по склону холма между центром города и брошенной арабской деревней Лифта[66]. В центре Лифты был источник с небольшим каменным бассейном, вокруг него пустые дома с пробитыми крышами, чуть выше лошадиная ферма. Но из-за шума дороги лошадей слышно не было. Ну вот я почти и дома, сказал я, засмеявшись. Еще через десять минут я был в Писгат-Зееве[67]. Я припарковался, поставил машину на ручной тормоз, вынул ключи, прицепил магнитный замок на рычаг коробки передач, вышел, включил сигнализацию. Дождя не было; прозрачный холод висел в воздухе, и дышалось неожиданно легко. «Надо было оставить окно открытым», — подумал я, и сразу же понял, что тогда бы у окна уже была целая лужа.
— Вот я и вернулся, — сказал я.
Подошел к интеркому, позвонил, позвонил еще раз, достал ключ и открыл дверь дома. Потом плотно закрыл ее, услышав, как щелкнул замок, и поднялся к себе, с трудом поборов искушение позвонить в пустую квартиру еще раз — в дверной звонок. Открыл и запер дверь.
— Ну, и кто тебе, по-твоему, должен открыть? — спросила Лилит из темноты.
— Могла бы и ты, — сказал я, пытаясь сделать вид, что видел ее вчера.
— Я двери не открываю, — сказала она, и я включил свет.
Она сидела в углу дивана, поджав ноги и завернувшись в плед, и ее длинные мокрые волосы падали на спинку дивана.
— Я и не подозревал, — сказал я, — что демоны могут так промокнуть.
— Как видишь, могут, — сказала Лилит, — иногда.
— А заболеть демоны тоже могут? — спросил я.
Улыбнувшись, Лилит посмотрела на меня и ничего не ответила.
— Демоны могут быть идиотами, — добавила она потом.
Я наполнил чайник, вскипятил его, вымыл заварочный чайник, обдал его кипятком, насыпал чай, может быть, даже больше, чем нужно, закрыл его крышкой, потом полотенцем. Лилит снова улыбнулась. Она встала с дивана, подошла к столу, налила чай и села на стул, поджав ноги, положив левый локоть на стол и прислонившись спиной к стене.
— Что нового? — спросила она. Лилит всегда все делала невпопад. Она говорила, что так было с самого рождения.
65
66
67
Спальный квартал на северо-востоке Иерусалима, в непосредственной близости от Иудейской пустыни.