Мне стало грустно и одиноко; я вернулся домой, стараясь не смотреть на прохожих. Впрочем, чувство ужаса, отчуждения и беззащитности, — которое я иногда испытывал, не было страхом перед конкретными людьми, оно не было порождено чувством опасности или ощущением собственной уязвимости. Скорее, это было чувство неуместности, безнадежной несоотносимости, случайности, несвязанности с бурлящим и самодостаточным океаном существования. Впрочем, и это чувство было достаточно редким и мимолетным; но за ним часто следовала странная вспышка узнавания, воспоминание о потерянной, изначально утраченной духовной родине — неизбежной и недостижимой, как если бы доказательства собственной непринадлежности к этому миру вдруг оказывались столь весомыми и неоспоримыми, что душа неожиданно получала краткую возможность заглянуть за край существования в бесконечное пространство истины. Разумеется, это не было устойчивым видением мира бытия, мира смысла — видением, на которое можно было бы опереться во внешней жизни, — и все же значительно большим, чем простая мысль о двойном гражданстве человеческой души. Платон называет это воспоминание о духовной родине, об истинном бытии души анамнезис. В такие минуты было чудесно смотреть на бесконечное голубое небо, лишь изредка подернутое тонкими облаками; слушать тихий шелест деревьев; анамнезис. Это было тем же самым чувством, которое я испытывал, думая об Инне, ощущением неизбежной, неустранимой связи, принадлежности — души-близнеца, обретенной в темном лабиринте мироздания, — как если бы тонкое сияние счастья, поступь смысла отразились на бесформенных камнях существования, тяжелом и уродливом потоке их жизни.
Я подумал, что моя работа остановилась из-за того, что я редко бываю в библиотеке; с этим надо было что-то делать, я влез под душ, собрался и поехал в университет. Я еще не знал точно, каких именно материалов мне не хватает, но, кроме того, подумал я, им сегодня раздают упражнения, так что, возможно, я заодно смогу помочь ей его сделать, раз уж в любом случае еду в университет. Оказалось, что у нее неожиданно отменили пару, и мы просидели в кафе почти час, разговаривая о самых разных и неожиданных вещах.
— Это безобразие, — сказала Инна, — похоже, мне скоро придется поменять комнату.
— А что произошло? — спросил я. — Вы с Машей поругались?
— Еще нет, но поругаемся. Я не понимаю, почему ее гости считают нужным сидеть на моей кровати и кипятить мой чайник. А она не вмешивается. У нас тут, между прочим, не коммуна. Скоро будут спать под моим одеялом.
— Да, это действительно не очень здорово, — сказал я и подумал, что даже в этом мы похожи, в остром ощущении границы между внутренним и внешним, непринадлежности к коммунальному пространству безличного общественного существования, хотя это ощущение и проявляется у нас в несколько разных формах.
— Скоро начнут есть из моей тарелки, — добавила она.
— А почему ты думаешь, что они сидят на твоей кровати?
— Ты знаешь, это трудно не заметить — даже при твоей рассеянности. Между прочим, все мятое. Да к тому же Катя как-то заходила в мое отсутствие и сказала, что там непонятно что. Непонятно кто, непонятно почему, какие-то парни сидят на моем покрывале.
— А может, тебе с Машей просто поговорить? — сказал я.
— Да я уже пыталась, это бесполезно. С этими тусовочными девицами говорить без толку. Гуманитарные барышни — это вообще особая категория.
— А вдруг Катя все-таки немного преувеличила?
— Да-да, — ответила она обиженно, — я знаю, что ты Катьку не любишь. Хотя так и не понимаю, за что.
— Нет… не то чтобы я ее не любил, — сказал я, — кроме того, я же с ней почти не знаком, просто я не очень люблю сплетни.