Утро было солнечным, но уже прохладным; дыхание осени чувствовалось почти во всем. Накануне я заметил, что герани на балконе соседнего дома поблекли и начали медленно осыпаться. Я встал, вскипятил чайник, стал просматривать заметки, сделанные за два дня до этого; мне показалось, что история семьи моей прабабки, которую я пытался сохранить, не только проглядывает сквозь написанное, но и ускользает; конспективность сказанного, как крупная рыбацкая сеть, позволяла выскользнуть особой атмосфере этого мира, дыханию, душе рассказа, а мои комментарии еще больше запутывали дело. Возможно, что мои попытки посмотреть на происходящее немного сверху, сквозь прозрачный туман легкой иронии и были неуместны, но, с другой стороны, как мне казалось, с самого начала эта история предполагала некий зазор между взглядом и происходящим; более того, может быть, именно в нем и была скрыта ее тайна. В любом случае пора было браться за дело. За последние недели, пока я читал статьи, мои мысли незаметно собрались в единую цепочку; постепенно мне стало ясно, что существующие гипотезы только запутывают ситуацию, создавая никуда не ведущие, иллюзорно обходные пути, и, более того, незаметно прояснились контуры будущего решения. Над ним, разумеется, следовало еще подумать, и я бы даже, пожалуй, сделал это вчера, но утром, на свежую голову, я взялся писать Иннин «таргиль», а вечером, вернувшись домой, улегся на диван с книгой. На самом деле, «таргиль» занял гораздо больше времени, чем я предполагал; чтобы не испортить ей итоговую оценку и избежать еще одного позора, мне приходилось представлять себе ее преподавательницу и постоянно думать о том, какое именно из возможных решений эта девица могла иметь в виду.
И вдруг неожиданно решение моей проблемы прояснилось; его контуры, уже обозначенные во внутреннем пространстве моей души, приобрели четкость и неожиданную ясность, и вслед за ними вычертились перспективы его развития; более того, как мне показалось, эта идея позволяла решить целую цепочку проблем, к которым я пока и не собирался подступаться, вытягивая их звено за звеном из хаоса беспорядочных выводов и непроверенных гипотез. Я взял из принтера несколько листов, отнес их к хозяйскому обеденному столу с исцарапанным пластиковым покрытием, стоявшему у другой стены моей «гостиной», и набросал краткий конспект своей идеи. В ней еще, разумеется, были лакуны, но в общих чертах она выглядела цельно и убедительно. Но главным в ней было не это: щемящее чувство новизны, расходящиеся пути, то странное ощущение, которое испытываешь, стоя на перекрестке лесных дорог; и еще меня не отпускало чувство, что я могу заглянуть за линию горизонта, туда, куда эти дороги ведут, как если бы передо мной лежала ожившая карта целой страны, неожиданно ставшей прозрачной, целой области вопросов и проблем, еще не вполне цельной и ясной, но уже объединенной вокруг тонкой ленты моей гипотезы. И вдруг мне отчаянно захотелось, чтобы Инна была рядом со мной; я бы сказал ей: «Смотри, как классно, теперь я уж точно смогу получить постдокторат в штате Айдахо». И я засмеялся.
Эта мысль вернула меня к решению, которое я долго не мог принять; наши встречи с Инной были слишком краткими и постоянно обрывались на какой-то невнятной ноте, казавшейся мне серединой разговора. Любовь к ней маячила передо мной неустойчивой и прозрачной тенью; впрочем, именно эта белесая тень освещала медленно текущее время. Пару раз мы ходили на симфонические концерты, но и там мы говорили о вещах, казавшихся мне достаточно случайными, только благодаря ее эмоциональности и впечатлительности отпечатавшимися на поверхности ее светлой и сосредоточенной души: университетских лабораториях, конфликте с соседкой по общежитию, израильской манере одеваться, которая ей не нравилась. Несколько раз я пытался сократить расстояние, разделяющее нас, но ничего хорошего из этих попыток не получилось. На вопросы, имевшие более или менее личную подоплеку, она отвечала резко и болезненно, иногда насмешливо; но в любом случае рассказывала о себе мало и фрагментарно — в основном то, что касалось жизни ее семьи в России. Я понял, что вторгаюсь в пространство внутренней жизни, тщательно укрытое и защищенное, и больше не настаивал; на какой-то момент мне стало грустно, что она до сих пор воспринимает меня как настолько чужого ей человека, но в то же время я почувствовал, что втайне восхищаюсь ее насыщенным и почти самодостаточным внутренним миром, столь нехарактерным для большинства знакомых мне женщин. Еще более нелепыми оказались мои попытки уменьшить ту физическую дистанцию, которая нас разделяла. Как-то я попытался взять ее за руку, и она почти сразу ее отдернула; а однажды я попытался ее обнять — она вывернулась, посмотрела на меня с удивлением и неприязнью. Я понял, что она восприняла мои попытки как обычные приставания, и они задели ее чистую благородную душу; и все же укор, который я прочитал в ее глазах, явно свидетельствовал о том, что она воспринимала меня как человека, не относящегося к миру, в котором «лапают» и «клеят», и что мои неуклюжие попытки чуть было не разрушили связывавшую нас близость. Разумеется, я больше не пытался их повторить. Но я знал, что должен с ней поговорить.