Нет, этот Григорий Барски вел какую-то двойную игру. Я не верил, что идея издания международной газеты на трех языках может идти от старца. И здесь рука этого честолюбивого толстого интригана! Фамилия была знаменитой. Знал я одного Барского, но и в самых страшных снах этот посланник старца не мог быть моим знакомым. Да и мало ли на свете Барских? И я давно уже не Робин Гуд, чтобы разыскивать доброго старика на его даче в Висконсине и открывать ему глаза на правду. Пусть всех везут в Куйбышев, пусть вывозят из Куйбышева -- мне было все равно! Справедливости на свете существовать не могло. Интересно, что могло лежать в портфеле, который спер Габриэлов?! Я чувствовал, что толстый человек убивает всех сам. Заманивает их на стройки и сворачивает там головы. Или делает это вместе с "маккавеями". Барски мог связаться с ними через того же Пашку! Вряд ли старец даже догадывается. Почтенный старик строчит себе в Висконсине свои прекрасные книги, но он давно уже мог рехнуться от старости и нести сенильный бред. Или быть одержимым квазимессианской идеей -- самому спасти этот мир. И прежде всего нужно было расселить все народы по своим местам! Решение напрашивалось само! И начинать следовало с русских, армян и евреев.
А может быть, старец кому-нибудь мстит или просто обиделся -- все-таки он был человеком во плоти, как я, а у людей самые высокие идеи не могут ни на что не опираться и парить в воздухе. В моей таблице Менделеева зияла белая клетка: может быть, старца обидела какая-нибудь женщина, еврейка. Я бы не очень удивился. И теперь старец хочет выселить всех евреев из России, чтобы как-нибудь выкурить ее из коммунальной квартиры на Фонтанке! Ему мерещится по ночам, как она в валенках бредет к границе в Брест-Литовске и, нераскаянная, курит на чемоданах. А борьба за Нобелевского лауреата -- это царская прихоть и сведение личных счетов с тунеядцем Иосифом Б. Старца откровенно бесило, что Иосиф Б. до сих пор пишет по-русски, и чтобы тот не зарывался, старец демонстративно выдвигает на "нобелевку" не православного, не какого-нибудь Чаадаева, а настоящего, пейсатого, галахического еврея! Но своего еврея, рукотворного еврея -- турецкого барда, безо всяких пушкинских домов и петербургской спеси.
Догадки, догадки. Но все неубедительно. Неплохо про еврейку на чемодане, но тоже неубедительно. Нет в жизни ничего отвратительнее курения на пустой желудок. Я походил по квартире и снова вернулся в кресло. Этого толстого деятеля следовало изо всех сил избегать. На кой черт ему сдалась эта газета? Хоть, в общем, выдумка была неплохой: оригинальная русская газета на английском языке. Абсолютная тотальная дезинформация американцев! И нобелевский карнавал должен пройти на "ура". И если в ход пошел бедняга Тараскин, то рано или поздно этот толстый бандит доберется и до меня. А лавров тут никаких стяжать нельзя -- используют и пустят в расход. А значит, прав был Аркадий Ионович, и отсюда следовало давать деру.
Действительно, прошло еще дней десять, и как-то вечером, когда я уже приготовился ко сну, в дверь ко мне постучали. Я рванулся к выключателю, но, увы, было уже поздно.
-- К вам гости! -- просунув в дверь голову, сказала мне соседка.
Глава двадцать первая
ПРИ ДВЕРЯХ
Сейчас считается хорошим тоном писать про себя самые что ни на есть откровенные вещи. Конечно, писать их иногда стыдновато, но я и сам к этому тяготею.
Самым популярным в мире жанром становится многосерийный автобиографический репортаж. Он называется ультрасовременной прозой. Это мой идеал! На волю, наголо, на свет и наружу! Наизнанку, навыворот, настежь самые потаенные каморки моего подсознания! Ключи на стол, Синяя Борода! От прозы не должно отдавать Полинькой Сакс и Иваном Тургеневым! Нам есть чего сказать и греку, и варягу! А то надежный лагерный жанр на глазах начинает хиреть. Для спасения литературы грядущим поколениям придется создавать специализированные гомосексуальные лагеря! Как дома творчества в Комарове.
Я завидую читателям будущего острой читательской завистью. Роман о любви майора Полищука к простому зеку станет новым "Ромео и Джульеттой"!
И все-таки нужно признать, что пронзительная откровенность не обязательно должна нести затаенные гомосексуальные на
дежды. Не всех, нет, не всех еще писателей эта тема взяла за хриплое концептуальное горло! И в какой-то момент от мужчин начинаешь просто по-человечески уставать! Даже в трущобах среди деклассированного ворья, даже в духовных центрах твоего города, Давид, где пахнет технической интеллигенцией, пахнет прикладными математиками из Москвы и дезодорантом "Дипломат", где в праздники кружатся мужские хороводы, а толстых подруг обривают специальные ковенские цирюльники, даже в самой добросовестной городской хронике наступает критический момент, когда уже невозможно написать и полуглавку текста без главной героини женского пола. Или хотя бы намека, что до косвенного упоминания о ней остался один шаг, что вот-вот, при дверях, что след ее уже мелькал на твоих дорогах. Да где ж ее сыщешь?
Потому что счастлив писатель, которому хватает своего таланта, который не нуждается для баланса в задумчивом девичьем голосе, который может перед сном равнодушно помолиться, заснуть и спокойно ждать завтрашнего дня с его декалоризированным хлебом фирмы "Ангел и сыновья". Аминь!
А для меня до сих пор загадка -- почему именно я, сентиментальный реалист, избран для создания мужских хроник. Да еще в таком исторически скользком месте. Здесь нужен специальный талант -- создавать миражи в пустыне! А я здесь по ошибке. Я хотел во Флоренцию. Я болел! Выдуманная героиня из слоновой кости не в состоянии согреть мой текст. Да и кому это под силу?! Даже признанный гений граф Толстой, и тот для достоверности лепил Наташу Ростову из двух своих собственных теть.
Писательские дневники лежат бесполезным грузом. Прошлое мое -- смятый лист, я смотрю на него чужими глазами. Открываешь страницы наугад: "...кофе осталось на одну чашку. У женщины, с которой я живу, болит голова, и я решаю оставить эту чашку ей. От головы можно заваривать лавровый лист и мяту. Простой рецепт: чайная ложка заваривается на литр..." Я прекрасно помню этот рецепт. Я даже, кажется, помню этот литр, но имя той, которой, единственной, мне не вспомнить.
Или вот еще: "...рассказы о гинекологах -- сплошное преувеличение. Обычный контакт с пациентками безобиден. Я испытал возбуждение лишь единственный раз в своей практике -- при осмотре сорокавосьмилетней учительницы из Кронштадта с эластичной кистой справа. Киста подвижная, величиной с детскую головку, во время операции легко вывелась в рану. Даже
желание при абортах коснуться губами операционного поля появляется чрезвычайно редко, может быть потому, что оно обильно обработано йодом..." Я не помню человека, который своей рукой выводил эту лирику! Что за полное перерождение в течение одной жизни может испытать человек! Мне невыносимо думать теперь о кюретках, вульвэктомиях и влагалищных экстирпациях матки по Елкину. От одного вида скальпеля меня мутит. Прочь, прочь, прочь от дурного реализма!
И только героиня, которая грядет. Томительное предчувствие своей женщины. Позывные грядущего. Затуманенный взгляд и круглые татарские глаза, прохладные бедра. Веснушчатая грудь и голос, у которого нет дна. Эта женщина рядом, так близко, что кажется -- завтра, я уже протягиваю ей руку и нетерпеливо оглядываюсь. К чертовой матери и мужскую прозу, и строгий кашрут, и всех религиозных подвижников -- ни одним звуком их духовный подвиг не отзывается в моем очерствевшем сердце. Только ты, я помню твои шаги, я знаю, что ты придешь, я помню твой запах, твои пальцы. Только ты даешь мне силы побороть писательскую лень и приняться за следующие страницы иерусалимских хроник.