Выбрать главу

И Бориса Федоровича тоже уволили из шмеры "Шомерей коль" и приняли в шмеру "Офарим", и вы представляете удивление этого польского офицера охраны, когда ровно через три дня он снова увидел на рабочем месте пьяную татарскую морду Бориса Федоровича, но уже в другой форме. Потому что Борис Федорович хоть и провел вторую половину жизни иерусалимским евреем, но первую половину он все-таки был сталинградским татарином. Скорее всего крещеным, хоть и не обязательно: Борис Федорович был с тридцать второго года, а Сталинград был городом новым, городом пятилеток. Сам Царицын -- городишко крохотный, и вся эта катавасия во время гражданской войны произошла не из-за его собственной ценности, а потому что, захватив его, три белые армии -- добровольческая, армия Деникина и армия генерала Краснова -- могли бы соединиться. А красные предпочитали разбить их поодиночке. И только уже "Тракторный завод", со своими тракторами и танками, привлек в Сталинград много татар, положив начало истории Бориса Федоровича. Вообще у Бориса Федоровича все его попытки социализироваться оканчивались всегда неудачами. Второй раз его взяли работать сторожем в пекарню Бермана, но он под утро не впустил туда самого хозяина, Бермана. Сказал ему "асур". И в таком роде.

Тем временем Гильбоа вернулся к нам в будку и сказал с досадой, что ключи не подошли, но он берет откусанный бутерброд и везет его на экспертизу, потому что первая палка колбасы исчезла, вторая палка колбасы исчезла, потом двенадцать кур исчезло, и они всю колбасу посыпали такой специальной синтетической пылью от воров. А нас с Давидовым повезли разбираться в контору. По дороге Давидов признался мне шепотом, что колбаса казенная, и начал мне выговаривать, что я не доел его бутерброд из сумки, когда приехал проверяющий. Чтобы замести следы.

Все-таки он -- настоящий бухарец. Тут, вспомнив про бухаринские процессы, я сказал ему, чтобы он всюду говорил, что купил колбасу в "Машбире". Но не тут-то было.

На него сразу насело несколько человек. Ему говорили, что только бы он признался, "лучше признайся". Что сразу все замнут. Что Минаше Голан их близкий друг. А иначе ему будет каюк. И Давидов раскололся. Он признался только в этом бутерброде, но через пять минут на него уже навесили две палки колбасы и двенадцать кур. А вместо этого нужно было твердо знать, что косвенных улик для обвинения недостаточно. Бутерброд с колбасой -- это косвенная улика. Вот укушенный бутерброд с колбасой, найденный на месте преступления, -- это была бы прямая улика. И признаваться нужно, только если они стопроцентные, это я говорю о мелких статьях. А в крупных преступлениях правильнее не признаваться никогда. И уж конечно, нужно делиться бутербродами с колбасой со своими товарищами, даже если спишь в фургоне Элизабет Тейлор.

Глава пятая

ТЕКУЧКА

(До конкурса пять с половиной месяцев)

Странная эмигрантская служба в особнячке. Мне подыскали квартиру. Борис Федорович залез ночью в окно, и сразу запахло степью. Я его покормил и тем же путем отправил. Расспрашивал меня о газете. Он очень переживает, что мне пока не платят зарплаты. Говорит, что Толстый меня надует. Какая-то забывчивость наступает. Это меня не мучает, но я все время рассеян, как склероз. То активно работаю, потом надоедает, и я начинаю грызть ноготь. Я кормлюсь по талонам в лимитной столовой, и днем секретарша таскает кофе. Уже не девочка, но видно, что была красавицей. Ничего, но худовата. Боря уже несколько месяцев ищет однофамильца Шиллера, но нет следов. Боря думает, что его могли увезти на подводной лодке в открытое море и там утопить. Я регулярно хожу в редакцию. Вахтер Шалва проверяет на входе мою сумку. Вахтер Шалва -- единственный человек у нас в конторе, который получает зарплату. У него отец -- грузин. Четвертый кабинет по коридору с табличкой "магистр". Пятый кабинет -- Шкловца. Тараскин и Арьев до сих пор в отъезде, но ходит слух, что газета утверждена и уже начала печататься в Висконсине. Я точно знаю, что слух этот распространяет сам Григорий Сильвестрович. Дверь к Григорию Сильвестровичу приоткрыта, на ней надпись "Без доклада не входить". Я начал к нему привыкать. Менделевич пьет пиво в центре города. Он услышал, что деньги за нобелевку пойдут Фишеру, и на всех страшно дуется. Франклин и Бэкон прожили до девяноста шести лет. Сорок пять из них они были Шекспиром. Потом у Бэкона отказала вся правая половина мозга, и он научился управлять левой. В стране продолжалась национальная реформа, повезли вьетнамцев-лодочников. Я люблю ставить на бумаге разные слова. Идет радиоактивный дождь. После него начинает болеть вся голова и отдельно каждый волос. Я подсушиваю себя, как мокрый крот. В ногах слабость. Ничего не получается писать, такая пустота внутри, что ее не затянуть никакой прозой. Нет уже ни ума, никаких сил, ни костей, ни точки зрения, нечем даже пить, болит печень. Я создаю себе новую эстетику. Чтобы не пахло реализмом. Я и не умею. Это не достоинство, что не пахнет. Я бы мечтал, чтобы пахло. Чтобы миндаль в трюфелях пах как миндаль в трюфелях и хотелось утереть пыльцу с губ. Чтобы социализм пах зассанной парадной, несбывшаяся любовь -отвратительной лавандой. Выяснилось, что я отвык сидеть за полированным столом, с него все соскальзывало. И Григорий Сильвестрович привез мне верстак из струганных досок. По прошествии нескольких лет в старую запись не влезть. Это я и сам знаю. Откуда взялось это название -- "Иерусалимские хроники"? Думаю, что от старца, он претендовал на духовный престол, и у Менделевича об этом была поэма. Все Менделевич да Менделевич. Прибежал Григорий Сильвестрович, весь светится, кричит: "Есть заказик мировой! Просто ой какой заказик! Я хочу, чтобы ты поговорил с Менделевичем. Ну, чтобы ты слова нужные подобрал. В крайнем случае, мы сами напишем".

-- Да что напишем?

--А? Я разве не сказал? Гимн ему заказали. Гимн должен быть простой, грандиозный, но и без выебонов. "Иерусалим -- столица мира". Такой, знаешь... -- он спел несколько тактов. -- Талант вручен не тому. Но я еще одну книгу серьезную задумал.

--На русском?--скорбно переспросил я.

-- Глупый вопрос, но своевременный. После старца писать на русском уже нельзя. Это выглядит как литературный грабеж! Но все-таки я пишу на русском. А ты должен мне кое-чего посоветовать.

--Смогу ли я, Григорий Сильвестрович?--сказал я с сомнением.

--Сможешь, если захочешь,--пробурчал он,--газету нашу Андрей Дормидонтович утвердил, но пока об этом молчок. Вот, посмотри пока наброски...

Глава шестая

РОДОСЛОВНАЯ

Из неопубликованных материалов "Иерусалимских хроник"

Месту моему без малого тысяча двадцать семь лет. Мы -- древляне. На нашем троне сидел князь Олег Святославович-- внук князя Игоря и родной правнук Рюрика. В пятнадцать лет Олег заколол сына военачальника Сванельда и был за это сброшен с моста через нашу речку. Сейчас за этим мостом размещается наш автобатальон. А там, где стоял деревянный замок Рюрика Ростиславовича, расположен огород тетки Палашки и очень древний железнодорожный вокзал. Московские поезда в столице древлян останавливаются никак не меньше, чем на три минуты, а Орша--Казатин стоит и все десять. За три минуты мало что можно успеть продать, но летом древляне выносят к поезду желтые сливки, яблочки "семиренку", а зимой мамаша Аркаши-хохла, если забивала кабанчика, выносила еще и сальце, приговаривая: "Не хочу его на базаре жидам продавати, краше я своим с поезду продам". И в этом она, вероятнее всего, ошибалась, потому что по понедельникам, средам и пятницам на три минуты останавливался еще и скорый поезд Ленинград-Одесса, и евреев в нем было "дюже богато". Тетка Палашка торговала еще на станции горилкою, но народ с поезда до горилки был небольшой охотник, а два станционных милиционера постоянно угрожали ей штрафами. От мундировых она откупалась той же горилкою, но все-таки основными ее покупателями была солдатня из окрестного села Швабы, где стоял резервный танковый полк. Все мужики этого села тоже носят фамилию Шваб. Сто пятьдесят лет назад немец-помещик Шваб, чтобы не морочить себе голову такими длинными прозвищами, как Мыкытенко, Гопанчук или Степуренко, назвал всех своих древлян просто Швабами. Пшеничную она продавала швабам по рупь десять бутылка, а буряковую от девяноста копеек до рубля, и, таким образом, тетка Палашка имела копеек по двадцать с бутылки. Но если были деньги, то в райпищеторге можно было взять чего-нибудь получше, например, всегда была местная стрелецкая водка по два сорок бутылка. И с ней уже думать, куда податься дальше. Можно было поехать в соседнее село Гачище, где в отдельном доме жила бывшая жена прапорщика из автобатальона. Муж ее бросил и женился на Тамарке из второй школы, на сероглазой, на древлянской целочке. Еще было много сосланных после химии, уже не очень молодых баб, которые все сильно пили. В больших городах их поэтому не прописывали. К ним вполне можно было заявиться с бутылкой, взять только икру кабачковую, кильку в томатном соусе и парочку батонов хлеба. Ходили еще древляне к симпатичной бабе Наташке, очень доброй, у которой можно было выпить в бане, но от самой Наташки можно было, конечно, подзаразиться. И, на худой конец, было еще несколько разбитных учительниц, но они пускали не всех. Школ в столице древлян было всего четыре -- две украинские и две русские, но одну из них по привычке называли жидовской. Кроме того, древляне гордятся своим филиалом киевского завода порционных автоматов, который построили в самом центре, напротив стоит комбинат молочных консервов и винный завод, где производят "билэ мицне" и "червонэ мицне", но это на любителя. Летом еще можно выпить на стадионе на две тысячи мест -- футбол в городе в большом почете. И если вы помните Круликовского, защитника из киевского "Динамо", то это наш, древлянский. Есть Дом офицеров, где работает жена лейтенанта Самохина. Самохин служил где-то под Костромой и там на ней женился. По словам Самохина, жена у него -- экономист, но древляне считают, что это очень сомнительно. Курит она страшно, как будто она в Европе или у себя в Костроме: в Овруче женщины так пока еще не курят, даже девки на танцплощадках прячутся для этого в кустах. И вот именно к этой жене лейтенанта Самохина повадился ходить один красавчик эстонец, который крутил в Доме офицеров кино. Посадит себе хлопчика у кинопроектора, а сам берет и запирается с Самохиной в библиотеке. И вот однажды лейтенант Самохин был где-то на стрельбище в Игнатполе, и то ли стрельбы окончились раньше, то ли он в Игнатполе напился и стал дико подозрителен, но он решил жинку свою проверить и в ту же ночь неожиданно завалился домой. Смотрит, в салоне стоят солдатские чоботы сорок четвертого размера. А этот эстонец выскочил в окно, прихватив хорошие тапочки Самохина, купленные за два дня до этого в военторге. И утикал. Одеться он успел, а вот чоботы свои надеть времени ему не хватило.