Выбрать главу

— Счастливый, — повторил старик, — поэтому мне трудно было убедить его швырнуть часы вниз. Они ему не мешали.

— Но он все-таки бросил?

— Конечно: он был добр. Все, кого я освобождал, бросали часы. Я видел все марки мира, я освободил одного еврея из Крыжополя — часы были на кольце; я освободил одного еврея из Вапнярки — его часики были в посохе; я освобождал многих. Не знаю, почему — ко мне шла вся Украина. И все швыряли часы, кроме одного, из Брод — у него были часики — яйцо, золотые, он их так и не бросил, и вскоре время съело его. Скупой тип, скаредный… Чем лучше марка часов, которые вы швыряете, — тем ближе к Богу становитесь. Тот тип мог быть совсем близок, но не захотел — земная тварь…

— Расскажите про деда, — попросил я. — Ну, бросил он часы. А что дальше?

— Что дальше? — старик пожал плечами. — Я ничего не знаю о людях, кроме того, какие часы они бросили. Ваш дед бросил «Мозер», вы бросили «Лонжин» — это всё, что я смогу рассказать о вас вашему внуку…

Начинало светать. Уже первые лучи солнца были горячими.

— Иерусалим, — пояснил Аба-Цви.

Я поднялся и пошел к Стене Плача.

Сразу же, как только я ушел, из-под стены, где мы сидели, к Абе-Цви поднялся оборванец с «Лонжином» в руках.

— Сегодня неплохой улов, — весело пропел он, — можем себе позволить граммов по триста и по шашлычку.

Аба-Цви молча спрятал часы в нагрудный карман жилетки.

— Пусть только так сильно не швыряют, — сказал оборванец, — а то ловить трудно.

— Я людям не вру, — строго произнес Аба-Цви. — Всё, что я говорю, — истина. Человек глуп: покупая дорогие часы, он думает, что покупает счастливое время…

* * *

Однажды, еще в институте, я ехал в «девятке» по Владимирскому проспекту.

Сзади кто-то вздохнул. Это был еврейский вздох.

Со временем начинаешь различать вздохи: итальянцы вздыхают иначе, чем немцы, а евреи — иначе, чем все.

Когда печаль передается по наследству — вздох становится искусством.

Это был еврейский вздох.

Я оглянулся — сзади сидела моя мама.

Как мы обрадовались этой случайной встрече!

Я спешил на лекцию.

— Что тебе приготовить на ужин, сынок? — спросила мама. — Хочешь гречневую кашу? Или блинчики с творогом?

Такой простой разговор, такие простые слова…

Я любил случайные встречи. Идёшь — и вдруг родное лицо: папа на Невском, мама у Пяти углов, дядька в булочной…

Город родных лиц. Остановиться, перекинуться двумя словами.

— Ты выпил молоко? Осторожно переходи улицу… Закрой шею, сегодня холодно…

Случайные встречи… Их было много. Пел апрель, звенела капель, и капали сосульки… Их всё меньше и меньше, этих встреч. Все меньше людей, которые тебя любят, и все больше тех, кто торопится и не поёт.

И я вздыхаю. Это — еврейский вздох: когда печаль передается по наследству — вздох становится искусством…

* * *

Я спустился к Стене. Утром она казалась не столь трагической.

Народу было много. Хасиды в чёрных шляпах, лапсердаках и ботинках. Они молились, отчаянно раскачиваясь.

Чего я хотел? Чего ждал?

«Квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов», — пронеслось в голове моей.

Я задрал голову — вся стена была утыкана записками. Я смотрел на них и думал о деде. Тысячи бумажек трепетали на жарком ветру.

Я знал, что послание деда должно быть где-то наверху, под пробившейся травкой.

Я заметил один из кустиков. Что-то говорило мне, что записка деда должна быть именно под ним. Я попросил японца, крутившегося рядом, подсобить мне и взобрался к нему на плечи.

Японец был неустойчив. Меня качало. Даже на такой высоте меж камнями торчала уйма записок. Что-то толкнуло мою руку к одной из них.

Я вытащил ее и начал тут же разворачивать.

Японец подо мной захныкал — он устал.

Я спрыгнул и долго фотографировал его на фоне Стены.

Когда он ушёл, я развернул записку. Она была овеяна временем.

Текст был написан на идиш.

Я стал лихорадочно искать, кто бы мог мне её перевести.

Все вокруг молились, только один нищий старик шел прямо на меня.

— Гелт, гелт, — повторял он.

Я протянул ему записку:

— Переведите.

— Двадцать шекелей, — произнес он.

— Хорошо, хорошо.

Он поднес ее к слезящимся глазам.

— Тут всё стерто, — сказал он, — ничего не разобрать.

— Попытайтесь хоть что-нибудь, — проговорил я, — хоть слово.

Нищий вновь принялся изучать записку.

Сердце моё остановилось. Я чувствовал, что сейчас что-то произойдет.

— «Адонай», — прочел старик, — это всё, что я могу разобрать.