В те далёкие годы попасть в Иерусалим можно было только с урока математики, во сне.
Даже переписываться с его жителями было запрещено. Даже думать о нём не рекомендовалось.
Папа не знал, как найти деда.
Однажды кто-то ему сказал, что в Затоке, на одесских лиманах, живёт один хасид, цадик и мудрец, который по мезузе, принадлежащей человеку, может все о нем сказать.
— Мезуза говорит, — объяснял цадик, — жаль, что люди не умеют её слушать.
У папы была дедушкина мезуза — всё, что сохранилось от дома его родителей.
Он взял ее и поехал в Затоку.
Хасида звали Мендл. Он был высок, худ, с невероятно длинными пальцами.
Мендл сидел на берегу лимана, в жёваном чёрном костюме и смятой шляпе. К нему стояла небольшая очередь евреев с мезузами.
Мендл брал мезузу, сжимал ее в правой ладони, закрывал глаза и прислушивался.
— Ваша тётя, мадам Саломон, улица Розье в Париже, в сорок втором увезена в лагерь Дранси. В женевском банке у нее остался приличный счет. Как наследник вы можете получить деньги.
Мендл сжимал следующую мезузу.
— Ваш брат Дэвид проживает в городе Цинциннати, США, производство подтяжек. Считает вас погибшей, горько плачет.
Очередь двигалась медленно, дети плескались в лимане, горланил мороженщик.
Наконец, пришел черед папы. Когда он протягивал Менделю мезузу, его сильные смуглые руки дрожали.
— Вы верите в чудеса? — спросил Мендл.
Папа кивнул.
— Тогда приступим.
Мендл сжал мезузу в своей большой ладони и опустил веки.
Несколько секунд он молчал.
— Мястковка, — наконец произнес он, — Мошко Весёлый. Проснулся ночью, где-то в начале века. Ушел к Стене Плача. Просил многое, в том числе штаны. Штаны получил.
Мендл открыл глаза.
— Он жив? — спросил папа.
— Жив, — ответил Мендл.
Папа затянулся «Беломором» и долго молчал.
— Что он делает? — спросил наконец папа.
— Сидит на иерусалимской стене. Справа от Дамасских ворот.
— Что он делает, ребе?
— Грызёт кукурузу.
Папа зажег другую папиросу.
— Скажите, ребе, — спросил он, — почему он не вернулся?
Мендл снова сжал мезузу правой ладонью, потом левой, затем обеими. Наконец, приложил ее к сердцу.
— Их вейс ништ, — произнес он на идиш, — мезуза молчит. Горништ. Их вейс ништ…
Второй раз я отправился в Иерусалим теплым августом, в каникулы, не во сне, а наяву, со станции Авоты, которой больше нет.
Каждое лето мы жили на Рижском взморье.
Море уходило за горизонт, сосны — в небо, и пляжу не было конца. В этих трех измерениях мы и жили.
Это пространство было заполнено вольным воздухом, играми и прекрасными людьми.
В детстве я встречал только потрясающих типов. Сволочи пошли где-то потом…
Одним из потрясающих был Оскар — картавый мужчина с фигурой мифического Левиафана. Он бегал, кидал мяч и отжимался. Темный загар покрывал его. Некоторые утверждали, что он философ, другие — что убойщик скота, третьи — что просто аферист.
— Мурло, — говорил он, — бюргеры!
Он рассказал мне о Бар-Кохбе, о зелотах и Бар-Йохае, который завещал, чтоб в день его смерти смеялись.
Однажды, когда мы сидели на дюне и грызли копченую салаку. Оскар вдруг спросил:
— Тысячу пятьсот проплываешь?
— Метров? — уточнил я.
— Километров, чучело, — ответил он.
— Это невозможно, — сказал я.
— Мурло, — бросил он, — бюргер! Если делать только то, что возможно, не стоит рождаться на свет. Скучно жить! Надо всегда делать только то, что невозможно. Ты видишь огни Яффо?
— Какого Яффо? — спросил я.
Оскар оглянулся. Пляж был пуст. Сосны размахивали верхушками.
— Выходим пятнадцатого августа, — проговорил он. — Направление — Яффо! В нейтральных зонах нас будет ждать израильский катер «Шомрон». На нём служит мой брат Давид.
— Я не умею плавать, — сознался я.
— Сейчас июль, — сказал Оскар, — до августа можно научиться…
Начались тренировки. Оскар научил меня плавать на суше — море ещё было холодным.
— Каждый день мы «проплывали» с ним брассом по теплым морям, мимо Тринидада и Тобаго, мимо Азорских островов и мыса Доброй Надежды. В конце заплыва он всегда спрашивал: «Ты видишь огни Яффо?..»
Пришёл июль, вода потеплела, и мы начали плавать в море, от Авоты до Дзинтари, десять раз туда и обратно.
— Ногами шевели, ногами! — шумел Оскар. — Ты должен быть вынослив. У нас слишком большие территориальные воды! Ногами давай! А что правая рука, онемела?! Рожу в воду, глубже!
И вот настало пятнадцатое августа. Ночь была безлунной. Дул ветер. Оскар смазал меня тюленьим жиром, и мы вошли в воду.
— Будет тепло, как у костра бедуина, — успокоил он…
Мы проплыли первую мель, вторую, третью и вышли в открытое море. Я страшно волновался: никогда я ещё не бывал на такой глубине. Мы плыли и плыли, а когда я уставал, Оскар давал команду:
— На спину, чучело, отдыхай, расслабься!
Наконец мы увидели катер.
Оскар запел «Атикву» и замахал рукой.
— Ты видишь могендовид, чучело?!
Катер на всех парах несся на нас.
На корме стоял матрос.
— Братан, — орал Оскар, — Давид, Давид!
Катер приблизился. Лицо у «братана» было красное и злое. Он отчаянно ругался матом. Оскар раскрыл рот и чуть не захлебнулся — катер был пограничным, но не израильским…
Оскар загремел в тюрягу. Меня по малолетству отпустили, и я отделался лёгким насморком…
Мне часто снился по ночам человек, похожий на Левиафана.
— Чучело, — говорил он, — всегда делай только невозможное. Иначе скучно жить…
В третий раз дед явился на одногорбой верблюдице.
— Все, что осталось от того каравана, — сказал он, взял стакан и надоил верблюжьего молока. — Выпей, а то ты совсем бледный.
Я отпил и поморщился — молоко было кислым.
— Тринк, тринк, — сказал дед, — гут для гезунт.
Верблюдица легла, положив голову на собрание сочинений Пастернака.
А двугорбые у тебя были? — спросил я.
— Были, но я их продал. Не хотел тащить бочку меда нашему ребе.
Легенда на глазах становилась явью.
— Дед, — спросил я, — а что стало с нефтяной скважиной?
— Цорес, а не скважина, — вздохнул дед, — её быстро засыпали бедуины. Всё, что не пустыня, их раздражает.
— Значит, правду говорили люди в Мястковке? — спросил я.
— Я мифов не разрушаю, — ответил дед. — Хотя ребе врал…
Он вновь подоил верблюдицу, и мы чокнулись.
— Лехаим, — сказал дед, выпил, крякнул и погладил бороду. — И вот я отправился в Иерусалим. В дороге меня восемь раз грабили, причем семь раз от Мястковки до Жабокрычей. В Иерусалим я вошел почти голый. Мне нечего было разорвать на себе в знак траура по нашему Храму.
— А штаны, спросил я, — дырявые штаны?
— Хорошо бы я тогда выглядел, — ответил дед. — Я пошел сразу к Стене Плача, но не знал, где она. Всюду были стены. И у каждой — плакали… И вдруг я очутился возле мечети с золотым куполом. Ты знаешь, что делали с евреями, которые оказывались возле мечети? Убивали!
— И тебя убили?!
— Нет, я выдал себя за араба. Обрезание иногда спасает еврея… Толпа шла в мечеть — и я вынужден был войти в нее и биться головой об пол, правда, не очень сильно. Потом все пошли мыть ноги. И меня чуть не убили.
— Почему? — спросил я.
— Меня выдали ноги, — признался дед, — я их не мыл с Турции. На меня показывали пальцами, на меня пошли. Я вскочил и побежал. Стена была рядом, внизу. Там блеяли овцы и мекали козы. И среди них — пара замызганных евреев с такими грязными бородами, что их трудно было отличить от козлов…