Я, Эсхатос.
На Земле появился новый житель. Население земного шара увеличилось, чтобы вскоре уменьшиться, когда я умру.
Илен родила сына. Впервые с момента События я испытал некоторое любопытство. Этот грязный визгливый комок плоти — первый человек, первый человек нового мира. Первый, кто начисто лишен любых воспоминаний.
Что из него получится? Если судить по остальным, то это будет нечто! Хотя выживет ли он?
Думаю, выживет. Сосет молоко регулярно, а в сумерках, у огня, присоединяет свой писк к вечерней молитве. Мать держит самцов на расстоянии, что им не очень нравится. Но они мирятся с этим. До самого малыша им нет дела, но они боятся к нему притронуться, потому что считают его этаким приращением Илен. Никакого ощущения отцовства у них нет и в помине. Впрочем, чей именно он сын? Покойного Чаона? Манибала? Ленрубена? Амбриона Нелатина? Или кого-то еще? (Меня никогда не прельщала идея вести отчет о развлечениях красотки Илен.) Им глубоко наплевать, как, впрочем, и Илен.
Да и мне тоже.
Однако мне показалось забавным послужить в каком-то смысле крестным отцом этому странному подлунному существу. И я захотел дать ему не свое прежнее имя, которое уже иногда забываю. А то, которое я дал себе сам, дал я, последний человек, последний из допотопных людей, — Эсхато. Оно мне нравится, и мне доставляет удовольствие причудливая затея соединить воображаемой и тщетной связью последнего человека старого мира и первого человека нового мира. Я взял ребенка на глазах у Илен, которая не пошевелилась, поднял его в воздух и произнес:
— Нарекаю тебя Эсхато.
И показал ребенка присутствующим, повторяя: «Эсхато, Эсхато».
Так вот, они не поняли. Они приняли «Эсхато» за имя собственное; получилось, что и я тоже добавил новое слово в их новый язык. Теперь «эсхат» означает «ребенок», а может быть, «человек». Племя первых людей — это эсхаты. Что до младенца, то у него уже есть имя. Я этого даже не заметил, погруженный в свои мечтания. Они зовут его Сынилен. То есть Сын Илен.
Ну разумеется! Он — сын Илен, и ничто иное. Он — сын Илен, и все. Думаю, отныне все дети будут получать имена своих матерей. А потом народятся Сынжаны и Сынмари — или, скорее, сын-кого-то-еще, поскольку они придумают другие имена для будущих женщин.
Нет, определенно, я все меньше что-либо понимаю, и мне остается только уйти.
Мой дневник с клеенчатой обложкой заканчивается, как и моя жизнь. Я корябаю все это — должно быть, неразборчиво (но кто, черт возьми, в этом способен разобраться?) и, уж во всяком случае, непонятно, непонятно тем, кто придет позднее, — я корябаю все это при свете вечернего огня. Ленрубен поддерживает его сам, так как зажигалка сломалась. А значит, я утратил свой статус Верховного Хранителя. Теперь мне вообще мало что остается.
Племя спит. Спит Илен. На груди у матери спит Сынилен. Бодрствует один лишь Ленрубен. Отблески полной луны и красные блики огня играют на его загорелой пояснице. Он встает, чтобы подбросить в костер охапку хвороста и ветку сухой лозы, и, перешагивая, чуть не опаляет себе яички. А ведь эти ценные вместилища хранят зачаток всего грядущего человечества, но он об этом даже не подозревает. Содержащиеся в них жизни, может, будут цвести до того момента, когда эта, освещающая его, луна, разорванная центробежными силами, забрызгает своей космической пылью межпланетные пространства. Но он этого не знает. Луна тоже об этом не знает. Она мечтает, полная, круглая; при свете луны и костра мечтает и Ленрубен.
О чем же он мечтает, вождь эсхатов? О грядущей судьбе своего народа? Скорее о каком-нибудь новом гротескном изобретении. Но это одно и то же. Будущее его народа и поколений, которые выйдут из чресл Сынилена, составит череда гротескных открытий.
Когда я думаю о будущем, то вижу еще одну коллективную голгофу, еще одно мучительное горестное восхождение к иллюзорному раю, длинную череду преступлений, жестокостей и страданий.
Ах, если бы у меня был выбор, я бы не колебался. Убил бы их всех и, как орех, размозжил бы о стены пещеры хилую черепушку этого сосунка.
Но у меня уже нет сил. И потом… И потом что? Мне-то какое дело? Импульс дан, и пусть оно себе катится. Плодитесь и размножайтесь, дети мои. Ха-ха-ха! Какой фарс! Появится новое общество, такое же жалкое или даже еще более жалкое, чем прежнее, исполненное беспредельной глупости, нашпигованное варварскими хитростями и детскими ухищрениями, сложными и ненужными. Все то, что они — и они тоже — будут называть наукой, прогрессом, интеллектом, цивилизацией или как-нибудь еще.