Когда ночной холод нас — одетых как попало — привел в чувство, мы вернулись тушить пожар. К счастью, костер был так плохо сложен, что потух сам по себе. Мы накидали сверху немного снега, и на этом все закончилось. Стена барака с внешней стороны, под оконной рамой, почернела, какие-то доски отогнулись; вот и все потери.
Все потери? Нет, я забыл еще кое-что. Сегодня утром на снегу беспорядочно валялось пять-шесть трупов кретинов — ломаных кукол, дряблых гиньолей с кровавыми ранами.
Снег медленно падает и погребает их. Мы к ним не притрагиваемся. Но стервятники отличаются меньшей деликатностью.
Конец сентября. — Не знаю, какое сегодня число. Запасы продовольствия уменьшаются. Нам грозит голод. Профессор чувствует себя все хуже. Бредит. И чего он только не рассказал мне в своем бреду. Корит себя за свою затею и за то, что потревожил кретинов в их правомочном наслаждении своим кретинизмом. В том, что с нами случилось, он усматривает чуть ли не мистическую кару. Кретинизм под защитой Неба! Кретинов Бог бережет! Как от лихорадки может помутиться самый уравновешенный рассудок.
Тем временем мы все продолжаем быстро разлагаться, умственно и физически.
Октябрь. — Действительно октябрь? Не уверен. Во всяком случае, стало теплее. Снег тает, и снежные бураны сменяются постоянными дождями и грозами с градом. Трупы кретинов, явленные на свет из-под их растаявшего савана и непонятно почему оставленные стервятниками, гниют и смердят, но у нас не хватает духу их похоронить. К тому же у нас другие проблемы. И даже еще один труп.
Сегодня утром умер Крепон. Его все же пришлось предать земле. Предать земле — это фигура речи. Мы завалили его камнями, засыпали каменной крошкой на берегу моря, недалеко от рифов с белой пеной.
Бедняга! Он уже не очень отличался от обитателей острова.
Бабер все больше впадает в расстройство и отчаяние. Периоды полного безмолвия чередуются с лихорадочным славословием. Даже Вальто морально подавлен. В таких условиях Пентух становится тяжелым бременем, проблемным подопытным. Остальные подопытные уже давно вернулись в свое племя. Кажется, я уже об этом писал. Писал ли я об этом?
Он заводит со мной тревожные разговоры, этот кретинов отпрыск, который уже не совсем кретин. Он мне противен и пугает еще больше, чем остальные.
Мы сидели на гальке и смотрели на то, как прибой убеляет берег; он взглянул на мои кожаные башмаки — изрядно стоптанные, давно не смазанные, в царапинах, проступающих как полосы зебры на косуле, — и вдруг сказал мне:
— Зачем плохие ноги? Твои ноги болеют? Ходи хорошими ногами. Пентух ходит хорошими ногами.
Как я понял, он укоряет меня в том, что я ношу ботинки и не хожу босиком. В первый миг я подумал объяснить ему, что ботинки как раз и служат для того, чтобы оберегать ноги, как одежда — защищать от холода… как и все остальное… блага цивилизации… Вздорный перепев, старая, слишком старая песня. А потом — не иначе как под влиянием своей ипохондрии — я вдруг подумал, что Пентух ходит по гальке босыми ногами так же ловко, как и я; едва одетые или совсем голые кретины переносят стужу так же легко, как и мы, или даже легче; а мы, что мы будем делать, когда сожжем весь запас угля? Нет, определенно все это одни лишь условности. Мы, как нам кажется, нуждаемся в обуви, угле, радиоприемнике… Но действительно ли мы во всем этом нуждаемся?
Размышления прервало рявканье моего кретина, который вдруг, ни с того ни с сего, но с яростью, с какой-то детской яростью повторил:
— Уходить! Хочу уходить!
Однако не ушел, хотя я ничего не сделал, чтобы его задержать. Я лишь попытался — не очень убежденно — его успокоить:
— Уходить куда, Пентух? Оставайся здесь, тебе же здесь неплохо. Тебя кормят, никто тебя не бьет. Доктор тебя вылечит.
— Не хочу вылечит!
— Ты не чувствуешь себя больным? Знаешь, ведь ты болен, и куда серьезнее, чем думаешь.
— Пентух знает. Пентух болен. Пентух болен из-за плевки Бабер. Бабер плевать в стеклянная трубка, а стеклянная трубка плевать в Пентух.
Я понял, что в своей болезни он винит сыворотку. И опять я уже собрался объяснять ему, что эта сыворотка благотворна, что… И вновь меня охватило странное сомнение, окутало как дымка, как густой туман. Как знать, может, разумность — это безумие, а сумасшествие — мудрость? С определенной точки зрения, раскретинив его, да и то не полностью, мы свели его с ума. Приблизившись к норме, к нашей норме, он стал ненормальным в глазах своих сородичей. Ему хотелось бы вернуться к ним, вновь опуститься до их уровня, потому что среди них ему было бы хорошо. И это естественно. В чем же тогда счастье? В согласии со своей средой. Если мы живем среди кретинов, будем кретинами.