В знаменитых стихах осени 1910 года речь идет о категориях этики, которыми Киплинг Особенно дорожил, но весь образный ряд выстроен под знаком наивозможной конкретности. Жизнь уподоблена игре, схожей с орлянкой, которая знакома каждому (pitch-and-toss -- столбик монет, в который бросают монету потяжелее, чтобы перевернуть стоящие в столби-ке монеты "на орла"). Обязанность человека не поддаваться искусу Успеха и не падать духом в годину Несчастья выражена призывом "напрячь сердце, и нервы, и мышцы". Спплошные императивы и модальные глаголы, словно бы Киплинг, презрев стихи, просто читает поучение. А вместе с тем -- ритмическая четкость, доведенная до совершенства; ни одной неточной рифмы; до последней мелочи продуманный подбор односложных и двух-сложных слов, с тем чтобы цезуры, обязательные почти в каждой строке, подчеркивали категоричность содержащихся в ней утверждений, а редкие пиррихии ("allowance", "unforgjvmg"), разбивая монотонность, выделили смысловые ударения. На фоне таких английских современников, как Томас Харди или Альфред Эдвард Хаусмен, а уж тем более на европейском фоне пышно доцветавшего символизма стихотворение Киплинга кажется достоянием совсем другой эпохи. Может быть, минувшей -просветительской, предромантической, Но точнее сказать, что он опережал свое время. Смысл исканий Киплинга по-настоящему поймут не его литературные сверстники, а поэты следующего поколения. Для меня несомненно, что Гумилев и его "Цех поэтов" шли по стопам Киплинга, парадоксальным образом обретшего в России гораздо более глубокий отзвук, чем у себя на родине. Впрочем, так ли уж это парадоксально? На родине критика не могла простить Киплингу -- даже во дни его славы -ошеломляющей простоты, которая исключает всякие разговоры о зашифрованности образов и глу-' боко спрятанном подтексте. Эта простота противоречила духу времени, объявившего искусство разновидностью теургии, а поэта -- искателем абсолютной Красоты, спрятанной под покрывалом Майи. Киплинг решительно двинулся против течения. Он не признавал ни панэстетизма, ни мифопоэтической философии бытия, освященной авторитетом Ницше, ни символистских поисков соответствия посюстороннего мира-- "иным мирам". Он добивался сочетания почти несоединимых начал: фактографической правды и высокой притчевости или нескрываемого назидания -- и, вопреки канону, утверждавшему, что в поэзии такой синтез невозможен, у него получались не прописи, не унылые басни, а стихи, полные мощного внутреннего напряжения: как в четырех строфах, написанных осенью 1910 года. Эпигоны, выучившись имитировать киплинговскую мнимую безыскусность, довольствовались либо плоским натурализмом, либо ходульной и безжизненной романтикой, но эпигонов было слишком много, чтобы не пострадала репутация самого Киплинга. Своей еще прижизненно утвердившейся известностью ефрейтора, которого природа зачем-то наделила настоящим художественным даром, он в гораздо большей степени обязан ученикам, чем собственным идейным пристрастиям "государственника" и патриота, для которого Британия права всегда и во всем. Такая слава приросла к нему накрепко. И тут вступили в дело уже иные, внелитературные обстоятельства. О них выразительнее всего сказал Ричард Олдингтон в "Смерти героя". Читавшие роман помнят, что в нем цитируется: "Тогда, мой сын, ты 'будешь,Человек" ---с единственной целью прокомментировать строку от имени уцелевших на фронтах первой мировой войны. Комментарий уничижителен --стихи, которые заставляли учащенно биться сердца стольких подростков, не знавших, что их ждут траншеи на Марне, эти стихи учили жестокости и объявляли джентльменом лишь того, кто способен убивать, не дрогнув. Словно бы Киплинг повинен в том, что атобиографического героя Олдингтона -- и сколько других! -- воспитывали садисты вроде старшины Брауна, а судьбой этого поколения стала верденская мясорубка. Словно бы литература в самом деле первой должна держать ответ за то, что жизнь так уродлива и беспощадна. "Смерть героя" была исповедью поколения, вернувшегося из окопов искалеченным, озлобленным и жаждущим расчета с обществом, которое внушало ему ненависть. Требовался виновник трагедии, постигшей это поколение; Киплинг, недавний кумир, был слишком очевидной мишенью. Изменилось общественное умонастроение, и все. во что он свято верил, было признано фикцией, дурманом, опасной ложью. Чуть ли не молившиеся на него теперь состязались в оскорбительных выпадах. Так продолжалось долго, вплоть до 60-х годов, до знаменитого фильма Линдсея Андерсона "If", где киплинговское заглавие понадобилось, чтобы показать, какими неисцелимыми травмами заканчивается воспитание в духе возвещенных Киплингом истин. Но эти истины не зависят от перепадов интеллектуальной моды, потому что рождены опытом жизни, а не апологетикой идейных устремлений, пусть даже очень близких авторскому сердцу. Из апологетики чаще всего рождается плакат. А Киплинг написал стихотворение, которое войдет в любую антологию английской поэзии -- даже самую строгую по принципам отбора. Такие стихи, даже если они, по первому впечатлению, прозрачно ясны, на деле содержат в себе очень глубоко спрятанные смысловые оттенки,выявляющиеся с новым серьезным прочтением. Думаю, сопоставление нескольких русских версий киплинговского шедевра убедит в этом каждого непредвзятого читателя. И пусть не смутят его различия -- вплоть до несовпадающих заглавий. Тут не домыслы переводчиков "поверх" оригинала, а возможности, предлагаемые самим оригиналом. Остается добавить, что тот, к кому, считалось, непосредственно обращены эти четыре строфы, сын Киплинга, погиб в 1915 году на фронте во Франции. От этого удара Киплинг так и не оправился до конца своих дней.