А я не то ли отмечаю,
когда поэтам говорю
о правде жизни и не чаю
порой найти ее в стихах;
опять то тучки, то березки,
то ласточки, то "Ох", то "Ах",
то сновиденья, то прически...
Знать, впечатлений мал накал...
Читатель:
Я думаю, не в этом дело.
Я даже критику читал:
кто молод - пишет неумело,
а стар - взнесут на пьедестал
и станут радостно и смело
нахваливать почем горазд,
а у него все те же тучки
да ласточки, но он не даст
с собой критические штучки
проделать, у него готов
на все ответ, предельно краток;
на каждом из его стихов
лежит бессмертья отпечаток.
Ах, критика! Сплошной нарыв.
Как ни дотронься, будет больно.
Смешон ей искренний порыв.
Да что склонять, с нее довольно.
Порой в статейке лишь найдешь
намеки, что едва раскрыты,
и упоительную ложь...
Редактор:
Все верно. Вечные кульбиты.
А все-таки мне важен пыл,
чувств искренность, огонь эмоций,
чтоб, говоря "люблю", любил
поэт, пылая, словно солнце.
Читатель:
Разочарованность свою
я выказал, но все же, все же,
прочтешь то оду соловью,
то вдруг сонет о лунной коже,
и вновь взволнован, сам горишь
какой-то неземною страстью
и незаметно говоришь
с самим собой и веришь счастью.
Одушевленная строка
вдруг возникает перед взором,
и к книжке тянется рука,
и вновь захвачен разговором
с поэтом, хочешь с ним дружить,
беседовать сердечно, складно,
хотя бы кофейку испить,
кутить с поэтами накладно...
Исчез сегодня меценат,
богатый, в сущности, бездельник...
Я заплатить по счету рад,
но тоже не хватает денег.
Простите, что в сужденьях крут,
к тому ж по части капитала...
Редактор:
Вы забываете, что стало
все общество ценить их труд.
И платит так же, как и всем,
за труд - полистно и построчно,
чтоб знал творец "кому повем"...
Поэт:
Вот это вы сказали точно,
хоть и двусмысленно... Когда
для божества и вдохновенья
тянулись юные года,
я не чурался просто пенья.
Я не рассчитывал продать
хотя бы несколько из песен,
чтобы купить себе кровать
и пишмашинку, пару кресел
и телевизор, телефон...
О, Боже, тяжело представить
куда заводит марафон
и может черт-те что заставить...
Писать? Зачем? Ведь я мечтал
не о деньгах, когда был молод;
я презирал дурной металл,
не замечал - зной или холод,
светло ль, темно ль... О, сколько раз,
вкусив святого вдохновенья,
трудился над отделкой фраз,
исполнен воли и терпенья.
А вот сейчас, увы, страшусь
бумаги, девственной страницы,
попробуй написать, что Русь
покинули на зиму птицы,
как скажут: ясен нам намек;
понятно, кто летит на Запад,
а мне-то было невдомек;
что ж, напишу про запах затхлый
на чердаке, опять резон
иным в язвительной рацее,
мол, значит вреден нам озон,
увы, латинского лицея.
Я, помню, как-то сочинил
две-три строфы про град и ветер;
еще не высох след чернил,
как вдруг редактор мне заметил,
что я тащу его в капкан,
что я намеренно подставил
его, что здесь стриптиз, канкан,
и это против всяких правил...
Хотя о чем я говорю,
о чем втроем болтаем сдуру,
я слышал - точно к январю
отменят всякую цензуру.
Вот уж тогда пойдет писать
губерния, но кто печатать
возьмется, я хотел бы знать;
и не погаснет ли свеча та,
что столько ветреных веков
горела на столе судьбою?
Электролампочка стихов
нам надиктует больше вдвое.
Но - ша! Брюзжать довольно мне.
Вот гонорар вчерашний. Кофе
пора испить. Я как в огне
от жажды. Словно на Голгофе.
Видать, вчера перекурил.
Забыл, когда общался с Фебом.
Он не под нашим небом жил.
Читатель:
Вы правы. Я пойду за хлебом.
Жена сказала поутру,
чтобы купил батончик в центре,
он здесь вкусней... Лишь лоб утру
и - в булочную, словно в церковь,
отправлюсь. Булочных в Москве,
что ни неделя, меньше что-то;
а так как я вам не аскет,
хлеб есть первейшая забота.
Стихи, понятно, подождут.
Ценителей найдут в Париже.
Два вида есть труда, но труд
физический мне как-то ближе.
Читатель уходит. Поэт и редактор, не сговариваясь, идут следом. Пить кофе. Шторы по-прежнему раздвинуты.
29 октября
АРБАТ
Арбат - в художниках, как в птицах. Грачиный ветреный Монмартр. И я тону во встречных лицах, я продираюсь через март. Вновь радуюсь весенней влаге, омывшей исполинский зонт, тому, что вороха бумаги закрыли серый горизонт. О, как белеет обреченно души святая нагота, пока не ляжет уголь черный поверх бумажного листа. Художник сотню раз проверит свой добродушный глазомер, попросит, может, сесть правее, мольберт подвинет, например. Друзья, да здравствует искусство! Я здесь бродить часами рад, и солнце как большую люстру на небо вывесил Арбат.
29 октября
ШАРМАНКА
Не предугадать заране
встреч пасьянсный произвол...
Круглый стол воспоминаний,
времени колючий ствол.
Лихорадит перебранка
губ и сердца, ног и рук,
и волочит звук шарманка,
западает где-то звук.
Только слышу - снег и сани,
звезд дырявый частокол,
круглый стол воспоминаний,
времени колючий ствол.
29 октября
ЧЕРНОВИК
Как хорошо, что ты возник, мой современник, мой двойник, дневник, обычная тетрадь, куда так славно записать заметы сердца, крик души, где все сравненья хороши, где будит совести укол мечтаний детских ореол... Я вспомнил: мне 13 лет. Жизнь между Да и резким Нет. Что выбрал я, что произнес, быть может, и в дневник занес? Я говорю: себя проверь и загляни в тот миг теперь. Ты можешь сам себя спасти и верным курсом повести... Но что тогда ты понимал, свой выбор ты не записал, и не узнают никогда, что жгло и мучило тогда. И только в памяти своей хранишь ты ветер давних дней. Тогда зачем тебе дневник, где не записан этот крик? Быть может, лучше разорвать неполноценную тетрадь? А, может, я не поспешу и этот диалог впишу, весь долгий разговор с судьбой, как бы победу над собой, чтоб через годы вновь возник нелегкой жизни черновик.