Глава V
Степан Твердиславич провел беспокойную ночь. Спал урывками, не спал - забывался короткими полуснами, полудремами.
Тяжело ворочался на широких полатях, так, что скрипели и прогибались толстенные тесаные дубовые доски. Неотвязная мысль о дочери саднила сердце, буравила мозг, не давала покоя. А пуще сдавила голову дума о Торжке, обагренном кровью, о нашествии поганых, о судьбе своевольного Господина своего Новгорода и славных новгородцев…
Все время, будто бы и не к месту, всплывали давно знакомые слова: «Как дуб крепок корнями своими, так и Новгород крепок честью и доблестью сынов своих». Однако в глубине души Степан Твердиславич знал, что к месту слова сии; гоня эту мысль от себя, мучился еще больше.
За долгие годы бессменного посадничества Степан Твердиславич привык к тому, что Совет Господы, хоть и дотошно обсудив, соглашался с его предложениями, что вече, хоть и поартачившись да покричав, принимало такое решение, какое он хотел, пусть и с добавками. А тут заело…
Поначалу все шло гладко: не только вече быстро согласилось возводить тверди и засеки на пути орд иноверцев, срочно закупать хлеб и иные обилья по волостям и погостам, но и уже поскакали с вечевыми указами гонцы во все концы земли новгородской, поехали обозы. Когда же речь зашла о том, посылать или не посылать помощь Торжку, вече забурлило, ходуном заходило. Никто в стороне не остался. Первым выскочил желторотый Матвей Горшков - староста Гончарского конца. За что только его выбрали? Ни древнего рода, ни звания. Да, проглядели его бояре! Конечно, ратник он отменный, что говорить, во всех концах его уважают, вот сразу поддержку и получил. Он утверждал, что надо, мол, от иноплеменников этих откупиться, выплатить им дань - десятину во всем, как они всегда требуют: и в людях, и в конях, в белых, вороных, в бурых, рыжих и пегих, да и в князьях, - и божьему гневу не противиться. Мы ведаем, говорил, если не кончить добром с этим племенем, зла не миновать.
«Да, - тяжело вздохнул посадник, - так Господь силу и храбрость у людей отнимает, а недоумение и грозу, и страх, и трепет в души им вкладывает». Пришлось вече напомнить о страшной судьбе князя рязанского Юрия Игоревича и его сына Федора, которого отец послал к ворогам с миром и богатыми дарами, и что из этого вышло. Зверски убили поганые Федора, а тело его бросили на съедение диким зверям и птицам за то, что отказался выдать им на поругание свою красавицу жену Евпраксинью.
«Не надобно было распылять силы Юрию Игоревичу, - продолжал думать Степан Твердиславич, - не надобно было выходить навстречу ворогу к Воронежу, а срочно создавать укрепления на пути к Рязани, готовиться к длительной осаде, чтобы дать время другим русским князьям собрать войско и прийти на помощь. Хоть и храбро сражались рязанцы и их союзники, да разве могли они победить в открытом поле такую несметную силищу? Потому и продержалась Рязань всего пять дней. Юрий сам погиб и множество людей не уберег от смерти, а дома их от разграбления и огня. Говорят, никого не пощадил Батый: ни княгиню, ни мужчин, ни женщин, ни детей, ни чернецов, ни священников, а монашки и попадьи и добрые жены не избежали поругания перед очами матерей и сестер…
Хитрый Спиридон только скорбно молчал, чего-то выжидая, а я чуть посадничества не лишился!»
Эта мысль окончательно отняла у Степана Твердиславича сон и покой. Ведь уже слышались крики, призывавшие разграбить его двор, а его самого ввергнуть в темницу. Еле смог добиться, чтобы его выслушали. Снова и снова повторял он то, что говорил на Совете Господы да и здесь, на вече. Слушали его хотя и внимательно, но беспокойно. Вече - раскаленное железо на наковальне: как кузнец молотом ударит, то из него и получится. И тут выручил старый друг - тысяцкий Никита Петрилович. Одно только прогудел сквозь дремучую черную бороду: «Истинно так. Не могем посылать». Будто холодной воды брызнул - все зашипело, во всех концах вечевой площади заспорили, кто не услышал, тому передавали из уст в уста.
И вот чаша весов Степана Твердиславича, совсем было уже взлетевшая кверху, стала опускаться, словно на нее положили тяжелую гирю, и обе чаши заколебались опять на одном уровне, стрелка весов заходила то туда, то сюда, так что до позднего вечера не определили решения. Вчера противники Степана Твердиславича и сам кончанский староста Матвей дрогнули, заколебались, но не перешли еще на сторону, где стояли те, кто был согласен с посадником.
Расходились уже в темноте, с тем чтобы завтра собраться снова на вече, но еще долго слышались на площади взволнованные голоса, то там, то здесь загорались лучины или факелы.
В ожидании утра, когда все должно будет решиться, посадник без конца ворочался с боку на бок, и словно в лад ворочались тяжелые мысли у него в голове. «Как найти слова, чтобы убедить новгородцев в своей правоте?» - мучительно думал он.
И вот оно настало, это новое утро, настало в изрядном морозце, в ярких лучах восходящего солнца, в зыбком мареве от прорубей и проталин, в смертном беспокойстве о судьбе Великого города, в тяжком сознании, что придется держать ответ перед совестью и вече, в неотчетливом, но и не проходящем ощущении, что все это только две стороны одной и той же сути.
Степан Твердиславич, покряхтывая, встал с постели, умылся из медного водолея с длинным носиком, медленно облачился с помощью вихрастого отрока. Все движения его в то утро от самого пробуждения были нескорыми, словно все ему прискучило и стало безразличным, однако за этим стояла на самом деле выкованная за ночь твердая, как булат, решимость.
Посадник не торопясь вышел из дома, пешком отправился на Софийскую площадь, подставив седеющие кудри ветру, чтобы обдумать все еще раз на свежую голову, поднялся на вечевую степень и только тут надел меховую шапку, которую нес за ним все тот же вихрастый отрок.
Площадь и прилегающие улицы были уже заполнены народом, большинство бояр уже сидело на своих местах, доносился сдержанный до времени гул голосов. Поздоровавшись с архиепископом Спиридоном и Никитой Петриловичем, которые уже загодя взошли на степень, поклонившись на три стороны, Степан Твердиславич сказал негромко, но отчетливо:
- Слушайте, господа и братья! Слушай, славный Новгород! Время идет. Уже все обговорено, переговорено. Прошу с болью и кручиной великой приговорить - помочи братьям нашим в Торжке не посылать.
Гул на площади усилился, однако всполоха, которого так опасался посадник, не произошло. Но тут, отдуваясь, взошел на вечевую степень известный всему городу родовитый боярин Василий Аввакумович, который, как и многие другие новгородские бояре, владел не только многими землями окрест, но и был богатым купцом. Он прокричал зычным густым басом:
- Братья новгородцы! Есть сила, которая сильнее разума, одначе! Есть совесть! Есть надобность перед Богом ответ держать! Не пошлем помочи нашим братьям, соблазненные посадником, грех великий совершим! Надобно посылать, и немедля!
Слова боярина опять всколыхнули вече. Гул еще более усилился. Стали раздаваться громкие возгласы в его поддержку. Тут на вечевую степень не взбежал - взлетел кончарский староста Матвей, и, помня его вчерашние речи, Степан Твердиславич с опаской посмотрел на него, даже в спине похолодело: ведь новгородцы любили его за живой нрав, острое словцо, открытую душу. От него многое зависело.
Матвей между тем огладил бородку, поправил кожаный опояс на голове и высоким петушиным голоском начал довольно тихо, постепенно приходя все более в раж и выкрикивая отдельные слова: