Женщина молчит, хмуро слушает. А его как с катушек снесло и уже остановиться не может.
– Это с ее стороны. А теперь с моей, если уж совсем по душам. Рассказывал я тебе про докторшу нашу Риту Семеновну, подругу жены? Так скажи, может, теперь и я порченый? Пойми меня, не сердись, сущую правду открой…
– … маруха премудрая, – скучным голосом добавляет Анна.
– Ну, мудрая, ну, святая! Ведь столько страдала, столько повидала, столько прошла. Понимаешь, у меня от мыслей болит голова. И я, наверное, с ума соскочу, если ты не остановишь меня. Я сегодня с утра никак понять не могу, а спросить совестно… Что за люди эти женщины! Когда я сейчас о них думаю, просто сил никаких. Правда, может быть, я их не слишком хорошо знаю. Кого я видал, сама посуди! Анну мою, сестру Параскицу, маму, свекровь да вот еще совсем немножечко эту Риту Семеновну. Но я все время слышу от всех: женщины влы и распутны, пьют кровь из мужей, ковы строят им по ночам. Но все же мне кажется, ты не такая. Вот с первой же минуточки, как увидел тебя, вынес тебе чашку воды – навек отличил, понял, что ты моя, а я твой…
– Теперь дай-ка я тебе объясню, какая я мудрая и святая маруха. Я просто бессовестная. Тебя твои вонючие козлы правильно в курс дела ввели: женщины злы. А я, может, хуже других. Что я тебе плела? Так вот, учти: все это бесстыжая ложь. Как только он передо мной встал, все во мне задрожало. Поняла: это мой. Каких уж там два раза я прошла мимо него! Я там вертелась весь день. Мигала ему, вот так, как тебе только что. Но нет, ох, нет, он был сильный мужик. И когда он от меня отвернулся, я первая подошла и заговорила с ним. И не к соседке-вдове я его увела, а прямо к себе. И не пришлось ему ждать ни секундочки… а ты и поверил про эти три дня. Зато я три ночи проплакала, потому что не знала, что мне делать с собой. И мы были счастливы почти целый год, пока я Игната ждала. И мне не верилось – понятно тебе, Игнат! – не верилось, что я сподобилась такой благодати. Каждую ночь, как он только уснет, вставала с постели и ворожила над ним, след его брала – разведу в чашке и пью с заговором. Кланялась ему, спящему, лбом билась о пол голая, а потом на звезды глядела с крыльца и подвывала потихонечку, как бы он не проснулся. А он услышит и окликнет, как суку: «Марш у койку, маруха». И как я смеялась дрожа, и как он был зол… и мы засыпали, как враги в одной братской могиле. Потом, уже утром…
– Пожалуйста, перестань, – просит Игнат, и они долго молчат. Он о своем, она о своем, Иосуб о своем.
– А теперь скажи, – умоляет Игнат. – Тогда, как встретились на дороге, когда у тебя ребеночек умер, еще любила Семена или снова меня?
– А зачем тебе знать?
– Ну, хотя бы уже знала, что на Вороньем Яру разбился не я?
– Вот. Не нужна тебе оказалась старуха.
«Н-но!.. Тпрру! – хватается за вожжи Иосуб. – Веселей, стой, родные!»
Смиренные добрые кони послушно встают. «Влип! – теряется Иосуб. – Сейчас Игнат опознает меня. Раскудахтался, старый хрыч, оглобля мне в глотку!» И тут же соображает, что в этом их сиюминутном разрыве, в больной остервенелости разминувшихся судеб им сейчас просто ни до чего. Ударь молния, грянь гром, разверзнись под возом тверди земные, пролейся вся небесная хлябь – они не вздрогнут, не охнут, не догадаются. Вот так одна живая душа убивает другую, казнит лютой ненавистью, а там и сама прочь с катушек летит. Старик долго и с ужасом прислушивается к их молчанию: о чем они теперь разбезмолвствовались? «Упаси вас, мать, от обоюдной обиды!» – и крестит их в темноте кнутовищем, а лошади, приняв этот знак за команду, трогают с места.
Скрип-скрип, скрип-скрип.
– В тот год я ровно ослепла, лишилась ума. А когда умер Игнацел, очнулась я от дурмана и увидала себя… как бы тебе сказать… среди бела дня в чем мать родила на остановке автобуса. И так мне стало страшно… так страшно! А Сеня не виноват, что он мог? Вот я и сказала сегодня: «Будь счастлив. И, пожалуйста, прости за обман…»
– Послушай! Ведь это ты его бросила? – внезапно озаряет Игната.
– Да, – просто отвечает Анна, – я.
– В тот самый день, как встретила меня на дороге?… А я сколько раз хотел от Анны уйти! Куда глаза глядят из этой махалы ненавистной, хоть на Курилы!..
– Вот ведь какая недоля: не всем дано идти за судьбой.
– Значит, ты можешь, а я не могу?
– И я, оказывается, не могу.
– Что же ты глядишь на меня, словно сквозь меня… не на тень же мою? И тогда, на дороге, так же глядела…
– Такие мы, женщины: проклинаем, ненавидим и – любим.
– Ночью, стоит погасить свет, они тут… Все эти годы…
– Кто они?
– Глаза твои.
– А годы какие?
– С тех пор как помню себя. Я не знаю твоего лица. Да я никогда и не видел его. Все женщины – с твоими глазами. Страсть, жалость, ненависть в них… они проливаются на меня… Ты вот молчишь. Ох, что же ты молчишь? Не молчи теперь, хоть слово скажи!.. И рот ладонью прикрыла… Молчишь, как моя Анна, как все вы всегда, когда уже нас заграбастали, скрутили по рукам и ногам, опутали путами, чтобы и дышать не могли… Умел бы человек забывать!..
– Совсем плохо было бы, – качает головой женщина.
– В чем же я виноват? Не взял тебя три года назад, не отвез в дом к Иосубу на Бахну, не сказал родителю: «Вот моя красивая и печальная, и она будет вам послушной невесткой, а мне честной женой, нарожает полный дом деток…» Что ж ты мотаешь башкой, моя премудрая?
Что ж мне – век теперь кланяться? Лучше б тогда одним разом головушку положил…
– И все равно бы я с тобой не пошла…
– Ох, врешь!
– Ох, не вру!
– Почему же тебе не пойти?
– От отчаяния!
– И я бы вот так вот, вот так вот тебя отпустил?
– Отпустил-отпустил!
– Неужели навек?
– Неужели?
– Да знаешь ли ты, дура-мудреха, что словом можно убить?
– Захочешь – убьешь.
– Чего же я еще не сделал с тобой? Чего не было между нами?… А, опять прикрыла рот и молчишь! Ох, ты права, теперь я понял твой взгляд: я сам виноват…
И она снова качает головой, не то соглашаясь, не то возражая.
– Да! – восклицает Игнат. – И сегодня еще было не поздно! Упасть к твоим ногам у машины… к ножкам твоим, сразу же, как они явились ко мне на ступеньке, одна за другой… к твоим родненьким, ослепительным, чтобы они уже не ушли от меня никогда… в моем доме, при свете луны, среди неоштукатуренных стен, на детской кроватке… Они сегодня весь день были со мной, уберегли меня в райсаду… ох, не могу больше, сил никаких…
– Успокойся, малыш… Нельзя, не убивайся так…
– А! – машет рукой Игнат. – Я сегодня уже столько раз помирал…
И вдруг – тут уже не отличишь смерти от чуда – ее нежные руки обхватили его лицо, прикрыли глаза и бережно притянули его голову к ней на колени. И он покорно повалился во весь свой медвежий рост, затаился мышонком, даже дышать перестал и только один глаз приоткрыл самую чуточку.
Теперь Игнат не знает, что и думать об этой женщине. Добился своего – на колени его пустили, все заботы сняли, развеяли бремя усталости, и только оставалось запеленать, как грудного. Не спугнуть бы этот покой, эту светлую немоту, когда ни рукой, ни ногой, и не о чем думать и говорить, и только полоска неба подрагивает меж ресниц, и прядь ее волос выбилась из-под платка – можно дотянуться рукой, но опять же нельзя. Она такая большая, а он такой маленький. Она бесконечная, и неба уже не остается за ней. Легкий светящийся пар обволакивает и облачком возносит ее все выше над ним, и это ли туман, ползущий от стынущей в ночи озими, или пар дыхания от ее лукаво изогнутых уст. Прислушался… да-да, он не ошибся: она чуть слышно поет ему отходную ко сну, тюремную колыбельную своего урки. Сеня старательно мурлыкал ее Игнацелу, в те четыре недели блаженства, что им были оставлены злодейкой-судьбой. Далекая чудная русская тягомотинка.