– Слушайте, Малярко, – невольно брезгливо проговорил Иван Иванович, – скажите откровенно: вы меня боитесь? Вы из страха передо мной подписали заявление? Отвечайте ради бога честно, товарищ Малярко… Вспомните, мы с вами лично встречаемся всего во второй раз, даже официально не представлены друг другу… Честно, только честно!
Карцев выглядел разъяренным: плотно сжатые губы, выпяченный подбородок, опасно поблескивающие карие глаза. За сорок лет Ивану Ивановичу только дважды привелось, ослепнув от ярости, стучать кулаком по столу и зычно кричать: «Вон из кабинета!» Сейчас он боялся, что сорвется в третий раз, покусывал нижнюю губу, считал до десяти и обратно, чтобы успокоиться…
– Разрешите подумать, – попросил Малярко, сухо и болезненно покашливая. – Пять дней я думал, но… Разрешите подумать…
– Так думайте, но побыстрее!
Быстрее думать, говорить и совершать поступки этот человек не умел. Про него остряки злословили, будто Малярко обедает отдельно от семьи, чтобы дети не подсчитали, сколько времени отец проводит за едой.
– Вы знали, где строится гараж? На каком месте?
– Знал… Я помню генплан всего района.
Добросовестность, добросовестность, доведенная порой до идиотизма, была главной чертой стиля работы Малярко. Он каждый вопрос рассматривал с возможных и невозможных точек зрения, всегда докапывался до глубин, и это продолжалось так долго, что вскоре забывалась элементарная суть вопроса, и кто-нибудь из совещающихся в конце концов ошеломленно спрашивал: «А мы, собственно, о чем дискутируем?»
– Заявление получил архитектор Румеров. Это так? – безнадежно спросил Иван Иванович. – Он не пытался ввести вас в заблуждение?
– Наоборот, Румеров за неделю до заявления доложил о самовольном строительстве двух гаражей в Пионерском переулке, – ответил Малярко таким невероятным басом, каким, случается, говорят худые, болезненно тощие люди. – Кроме этого, в исполкоме лежала жалоба двух жильцов, возмущенных строительством гаражей…
– Так что же, черт возьми, произошло? Почему вы дали разрешение?
Иван Иванович Карцев слышал от старших возрастом друзей, что наступает в жизни такой единственный день, когда отчетливо понимаешь и чувствуешь, чго тебе перевалило за пятьдесят. Вдруг оказываются слабыми очки от дальнозоркости, ложится на плечи незнакомая тяжесть, ноги не хотят гнуться, особенно когда спускаешься с лестницы, пальцы теряют чувствительность, голова пухнет от неспособности разобраться в азбучных истинах. Старость, обыкновенная старость!.. Ивану Ивановичу представлялось, что он чувствует морщины на лице, тяжесть век, старческую скованность рук и ног, и снова, как давеча, вместо лица Малярко видел расплывшееся белое пятно.
– Я виноват, но не знаю и не понимаю, как это произошло, – угрюмо сказал Малярко. – Не могу объяснить, почему подписал заявление. Вы спросили, боялся ли я вас? Нет! Я вас и сейчас не боюсь… Подхалимаж? Тоже нет… Все дело, наверное, в гипнотизме вашей фамилии и должности… Иван Иванович!
– Я вас слушаю, товарищ Малярко.
Малярко прижал руки к груди, согнулся в три погибели, затряс головой.
– Иван Иванович, я жестоко подвел вас, истолковывайте мой поступок как угодно: трусость, подхалимаж, карьеризм – основания для этого огромны, но, по справедливости, вашей вины в этом деле нет.
Кто же сидел на самом деле перед Иваном Ивановичем? До сих пор маскирующийся трус, подхалим, карьерист – все в одном лице? Только идиот был способен предположить, что Иван Иванович Карцев мог разгневаться, а потом затаить зло на председателя райисполкома, отказавшего его зятю и дочери в постройке гаража на месте детской площадки. Надо быть сумасшедшим, чтобы рассчитывать, что за услугу дочери Карцев окажет ответную услугу Малярко – например, поможет ему преодолеть очередную ступеньку служебной лестницы. Черт возьми, да если бы он захотел помочь дочери приобрести гараж, нашлось бы законное место и законные способы строительства!
– Вы ни в чем не виноваты! – жалобно бубнил Малярко. – Я докажу, что вы ни о чем не знали. Я совершил незаконный поступок, я расплачусь за него. Это будет только справедливо. Я уже написал откровенное письмо на имя Левашева.
Второй человек за вечер предлагал закрыть собой амбразуру дота с нацеленными на Карцева пулеметами. Первый, напившись, ввязался в драку, положившую начало чрезвычайному происшествию, второй совершил должностное преступление, и оба – добрячки, великодушные добрячки и камикадзе! – предлагали в жертву себя, не понимая или, наоборот, отлично зная, что ничем помочь не могут и, значит, их жертва принята не будет. Все бюро обкома недоуменно взглянет на Карцева, если он скажет, что узнал о гараже только в последней командировке, а два-три члена бюро, не принявшие Карцева до сих пор, ухмыльнутся, после чего каждый из них представит, как первый заместитель председателя облисполкома вызывает к себе Малярко, чтобы потолковать об удобном по расположению гараже для любимой единственной дочери…
– Товарищ Малярко, а почему вы не позвонили мне, когда получили заявление? Можно было убить двух зайцев: поставить меня в известность, что вы осчастливили гаражом мою дочь, и посоветоваться.
– Я хотел… – пробормотал председатель райисполкома. – Я хотел, но… Я же говорил об этом самом гипнозе…
Бог ты мой милостивый! Он боялся первого заместителя председателя облисполкома и страхом погубил его, дочь, зятя, самого себя.
– Иван Иванович!
– Хватит!
«А чего хватит?» – тоскливо подумал Иван Иванович, болезненно-жадно разглядывая согбенного, несчастного Малярко. Почему Карцев раньше не познакомился с председателем Кировского райисполкома, не поговорил с ним, не навел справки о человеке, в районе которого живет дочь? «Прекрасный работник!» – вот и вся ставшая уцененной информация о Малярко, а по-настоящему главное – трусость и чинопочитание, которые Малярко даже не замечает в себе, именуя два самых страшных человеческих порока «гипнозом», в характеристику входить не обязаны.
– Я вас больше не задерживаю.
Скелет в темном костюме медленно-медленно ушел к дверям, исчез бесшумно, словно растворился в воздухе, и тишина одиночества глухо скапливалась под лепным потолком. «Пора, пора домой!» – подумал Иван Иванович и закрыл глаза. Его покачивало, земля под крылом самолета вставала дыбом, уши болели от гула моторов. Ведь только завтра исчезнут следы тяжелой командировки…
– Гольцов. Соедините с кабинетом Валентинова.
– Вас слушают.
– Гольцов говорит… Здравствуйте, Сергей Сергеевич! Не помешаю, если минут через двадцать заеду к вам?
Полное молчание, словно связь пропала, затем решительно и властно:
– Простите, Игорь Саввович, но в течение ближайших двух часов я буду чрезвычайно занят. Но непременно жду вас по истечении этого времени… Игорь Саввович, Игорь Саввович, вы слышите меня? Жду ровно через два часа, непременно явитесь. Непременно!
Батенька-то в нетерпении и панике, родимый-то папенька в ожидании чего-то выдающегося ходит из угла в угол, руки за спиной, бородка повисла; часто вынимает из жилетного кармана старинные часы с крышкой – ископаемое! – щелкает, подозрительно глядит на стрелки.
– Договорились, Игорь Саввович? Через два часа, непременно!
– Я приду ровно через два часа.
И бац на рычаг трубку! Вот так, вот так! Вежливо, интеллигентно, мозгово! Ха-ха!
Теперь можно, выйдя из телефонной будки, пройти сто метров до собственной квартиры, чтобы, открыв двери собственным ключом, заранее холодея, убедиться, что мать минут десять назад ушла из дома. Он вошел в прихожую, прислушался. Было тихо. Светлана уехала к родителям, а мать, возможно, безмолвно сидела в кресле с книгой в руках. Красивая, спокойная, уверенная в себе, она ничего и никого не слышит и не видит, если увлечена с головой знакомыми ей до последней запятой сказками братьев Гримм.
– Мама, ты здесь?
В гостиной пусто. Он заглянул в кухню – никого, в свой кабинет – тоже пусто. В доме никого не было, и он смешливо подергал себя за нижнюю губу.
– Ладушки! – пробормотал Игорь Саввович и плюхнулся в кресло… Слышно, как в кухне журчит холодильник, чакают старинные часы с боем – точно такие, как в родном доме. Это была единственная вещь, которую Игорь Саввович сам купил для новой трехкомнатной квартиры. «Мать встречается с Валентиновым! – подумал Игорь Саввович и усмехнулся. – Я не ошибся!» Он знал это абсолютно точно, словно подглядел, как мать с осторожностью пробирается в заранее выбранное укромное место, ежеминутно притрагиваясь рукой к пучку волос на затылке (она всегда делает так, если волнуется), ждет появления Валентинова. Он прочитал это в глазах матери, когда уходил из дома к Карцеву, услышал в искусственно бодром голосе Валентинова. Шестым, двадцать седьмым, сто сорок девятым чувством – безразлично! – Игорь Саввович четко представил, хорошо видел, как неудержимо волнуется Валентинов, мать абсолютно спокойна, но все-таки держит руку на затылке. Игорь Саввович не знал и, наверное, никогда не узнает, почему мать и Валентинов разошлись, но он видел, что Валентинов до сих пор слепо и преданно, верно и благодарно любит Елену Платоновну и любовь его прекрасна, как прекрасна всякая любовь длиною в жизнь.