Выбрать главу
Звучит вдали Шопеновское скерцо, В томительной разлуке тонет сердце, Лист падает и близится зима.
Уж нет ни роз, ни ландышей, ни лилий; Я здесь грущу и Вы меня забыли... Пишите же, — я жду от Вас письма!

В сонете, опубликованном в первом сборнике Георгия Иванова «Отплытие на о. Цитеру: Поэзы», как и следовало ожидать, отразились традиционные поэтические эмоции и образы; ожидание, тоска, златой экстаз, томительная разлука, грусть, сердце, лук (лик?) Дианы, звон кирас, цветы, музыка... Многое было созвучно северянинской лексике — «шопеновское скерцо», «ни роз, ни ландышей, ни лилий».

Ответный сонет Игоря Северянина не отличается стройностью (правильностью), его «раскачивает» разговорная интонация, инверсии, сдвиги синтаксических связей:

Георгию Иванову

Я помню Вас: Вы нежный и простой. И Вы — эстет с презрительным лорнетом. На Ваш сонет ответствую сонетом, Струя в него кларета грёз отстой... Я говорю мгновению: «Постой!» И, приказав ясней светить планетам, Дружу с убого-милым кабинетом: Я упоён страданья красотой... Я в солнце угасаю — я живу По вечерам: брожу я на Неву, — Там ждёт грёзэра девственная дама. Она — креолка древнего Днепра, — Верна тому, чьего ребёнка мама... И нервничают броско два пера.

Называвший себя «лирическим ироником», Игорь Северянин и в этом обращении к младшему коллеге не пренебрегает иронией и, что особенно важно, самоиронией («грёз отстой», «убого-милый кабинет», «девственная дама», «креолка древнего Днепра»), Всё, о чём упоминается в сонете, связано, в отличие от абстрактно-поэтической лексики Георгия Иванова, с образом жизни Северянина и очевидно известно его адресату.

Стихотворение оказалось настолько «северянинским», что вызвало в Александре Амфитеатрове желание вступить в спор, продолжить диалог и поразить автора его же оружием. Сонет-послание Амфитеатрова завершало его статью о Северянине «Человек, которого жаль»:

Читаю Вас: вы нежный и простой, И вы — кривляка пошлый по приметам. За ваш сонет хлестну и вас сонетом: Ведь, вы — талант, а не балбес пустой! Довольно петь кларетный вам отстой, Коверкая родной язык при этом. Хотите быть не фатом, а поэтом? Очиститесь страданья красотой! Французя, как комми на рандеву, Венка вам не дождаться на главу: Жалка притворного юродства драма И взрослым быть детинушке пора... Как жаль, что вас, дитём, не секла мама За шалости небрежного пера!

В феврале 1912 года Северянин посвятил Георгию Иванову стихотворение «Диссона» — вошло в брошюру «Качалка грёзэрки». Он словно сопоставляет его прежний образ («вы — милый и простой») с новым, сложившимся в кружке «Ego» и в кабаре «Бродячая собака», где юный поэт получил имя «Баронесса». Возникновение этого имени Роман Тименчик справедливо связывает с происхождением матери Георгия Иванова из рода голландских баронов Бир Брац-Бауэр ван Бренштейнов. Но этим объясняется титул, но не форма женского рода. Вероятно, были более очевидные поводы использовать столь яркое прозвище. Могла иметь значение юношеская мягкость черт, белизна кожи, едва знакомой с бритьём, невнятность речи... Виктор Шкловский отмечал: «Часто заходил красивоголовый Георгий Иванов, лицо его как будто было написано на розовато-жёлтом курином, ещё не запачканном яйце...» Однако помимо внешней женственности необходимо отметить известный интерес к гомосексуальности в среде молодых посетителей «Бродячей собаки», тех «кузминских мальчиков», к которым принадлежал, например, другой «эгист» — Всеволод Князев.

О подобных «шалостях» вспоминала Вера Гартевельд, подруга знаменитой Паллады Богдановой-Бельской: «Среди завсегдатаев (кабаре «Бродячая собака». — В. Т., Н. Ш.-Г.) был знаменитый русский поэт Георгий Иванов, тогда совсем молодой человек семнадцати лет, который однако уже успел выпустить книжку стихов. Он был среднего роста, скорее тщедушный, с волосами, подстриженными чёлкой, которая закрывала лоб. Комната, где он жил, была как у девушки: постель покрывали белые кружева, туалетный столик украшен флаконами одеколона... Мой первый и единственный визит к нему домой происходил так: он сразу прошёл к туалетному столику, начал переставлять бывшие там флаконы и сказал между прочим: “Вот это — одеколон Кузмина”. Поскольку я ничего не ответила, а на лице у меня ясно было написано, что его одеколоны меня не интересуют, он, помедлив, произнёс: “А Вы не слышали, чтобы обо мне говорили, что я ‘такой’?..” Я довольно холодно ответила: “Нет, ничего подобного не слышала”. Получив книгу, я с благодарностью откланялась».