– Алкаши, – убежденно повторил Иваныч, ловко извлекая полиэтиленовую пробку с помощью карманного ножа. – Ну, по старшинству.
И он протянул бутылку Гаврилычу.
– Не ради пьянки окаянной, а токмо здоровья для, – скороговоркой пробормотал тот. – Ну, будем здоровы.
Он на глаз прикинул уровень жидкости в бутылке, для верности приложил к ее стенке желтый прокуренный ноготь и в три глотка отпил ровно треть.
– Снайпер, – похвалил его Иваныч.
Гаврилыч утер губы рукавом, привычно передернул плечами и передал бутылку Колыванову. Тот аккуратно обтер горлышко ладонью и не торопясь выпил. Перцовка на голодный желудок пошла хорошо, и мир моментально подернулся радужной дымкой. Захотелось говорить, рассказывая приятелям, какие они замечательные люди, но Вячеслав Андреевич сдержался: все, что он мог сказать, было сказано уже тысячу раз. Иваныч одним могучим глотком осушил бутылку и по-хозяйски упрятал ее в котомку. На лбу и на верхней губе у него выступили мелкие бисеринки пота.
– Хорошо, – сказал Вячеслав Андреевич.
– Еще как хорошо-то! – подхватил Гаврилыч. – Жалко, девки убежали. Я, само собой, не японец, но теперь они от меня ладушками не отделались бы.
– Ишь, распетушился, – сказал Иваныч. – Губу подбери, а то, чего доброго, наступишь.., донжуан пескоструйный.
– Ядовитый ты, Иваныч, как кобра, – немного обиженно сказал Гаврилыч, возвращаясь к своей удочке. – И с чего это, не пойму никак. Везде пишут, что толстые вроде бы, наоборот, добрее бывают.
– Правильно, – сказал Иваныч, – как бутылку достал, так Иисус Христос, а как водка кончилась, так сразу кобра. Козел ты старый, и больше ничего.
Вячеслав Андреевич слегка поморщился: он не любил свар. Впрочем, Гаврилыч, вопреки обыкновению, никак не отреагировал на последний эпитет. С опасностью для жизни перегнувшись через парапет, он внимательно разглядывал что-то в воде, на всякий случай придерживая рукой свою ветхую шляпчонку.
– Ты чего там увидал? – поинтересовался Иваныч. – Неужто клюет?
– Мать честная, – невпопад ответил Гаврилыч и, выпрямившись, отступил от парапета. Выглядел он, мягко говоря, растерянным.
– Ну, что там? – повторил свой вопрос Иваныч и тоже перегнулся через парапет, смешно задрав необъятный, туго обтянутый серыми в полосочку брюками зад.
Вячеслав Андреевич подошел к нему и посмотрел вниз. Сердце пропустило один удар, мучительно трепыхнулось в груди и вдруг застучало, как цирковой барабан перед исполнением смертельного трюка. Мир косо поплыл перед глазами Вячеслава Андреевича, но странное дело: плававший лицом вниз в грязной воде у самой гранитной стенки раздетый догола и уже тронутый нехорошей синевой мужик по-прежнему оставался в центре поля зрения, хотя все вокруг уже тошнотворно поворачивалось, словно набирающая обороты карусель. Вячеслав Андреевич крепко прижал разом вспотевшей ладонью бешено колотящееся сердце, смутно опасаясь, что изношенный моторчик может в одночасье заглохнуть. Выпитая перцовка вдруг подкатила к горлу тугим едким комом, и Колыванова вырвало прямо в реку с протяжным утробным звуком.
– Твоя правда, – сказал ему Иваныч, выпрямился и торопливо закурил, сломав четыре спички.
Вячеслав Андреевич взял у него папиросу, хотя бросил это дело уже десять лет назад, и тоже закурил, чтобы отбить стоявший во рту отвратительный вкус рвоты.
Поплавок на его удочке дрогнул, застыл на мгновение и косо, рывком, ушел под воду, сдернув с парапета забытую удочку, но этого никто не заметил.
Борис Иванович Рублев резко поднялся со скрипнувшего стула, в три огромных шага пересек комнату и со стуком распахнул форточку. В квартиру вместе с шумом проехавшего внизу автомобиля и пьяным чириканьем совершенно одуревших от тепла и солнца воробьев ворвалась струя пронзительно свежего весеннего воздуха. Казалось, что эта струя даже имеет цвет – прозрачно-голубой, спектрально чистый. Если существует на свете эликсир молодости, то это был именно он.
К сожалению, Комбат сейчас был не в состоянии по достоинству оценить всю прелесть весеннего дня. Мир внезапно сделался серым и скучным, заливистое воробьиное чириканье резало слух, как визг циркулярной пилы, вызывая противную дрожь нервных окончаний, очертания предметов выглядели зловеще-незнакомыми, таящими в себе угрозу, бороться с которой не было ни сил, ни желания. В груди клокотало глухое раздражение, хотелось крушить все подряд – всласть, с матерной руганью и слезливыми воплями. Хотелось жаловаться и требовать, хотелось схватить кого-нибудь за горло и стиснуть так, чтобы затрещала раздавленная гортань и хрустнули шейные позвонки… Хотелось убивать.
Хотелось дозу.
Рублев с треском, рассыпая по полу пуговицы, содрал с себя серую шерстяную рубашку и, оставшись в застиранных джинсах и десантном тельнике без рукавов, упал на пол и принялся отжиматься на кулаках с таким ожесточением, словно кого-то насиловал. На руках и плечах плавно играли выпуклые бугры мощной мускулатуры, на предплечьях проступила рельефная сетка вздувшихся от напряжения вен. Прямое, как доска, тело бывшего командира десантно-штурмового батальона раз за разом стремительно взлетало и снова падало вниз, почти касаясь грудью пола, взлетало и падало, взлетало и падало…
Казалось, этому не будет конца: Борис Рублев находился в отличной форме. В отличной физической форме, поправил себя он, продолжая отжиматься. Следы от уколов на локтевых сгибах обеих рук давно сошли, но шрамы, оставшиеся на психике, заживали куда медленнее. Из Комбата словно вынули половину души – ту самую, без которой невозможно было радоваться солнечному деньку или удачной шутке. Люди вокруг постоянно раздражали его тем, что не знали, не могли даже представить себе, каково это – обходиться без дозы, соскочить с иглы и продолжать жить, все время помня о минутах райского блаженства, презирая себя за это и все равно помня… Жизнь была тусклой и беспросветной, как генеральские погоны, и воспоминание о том, в какую хнычущую тварь всего за месяц превратили железного Комбата Грязнов и его подручные, отнюдь не добавляло ей радостных красок.