Я открыл дверь и затворил ее за собой. Здесь ничего не изменилось, и все же назвать это комнатой Вивиан было бы не совсем верно. С тех пор как Вивиан бросила Смит-колледж, она уже несколько лет жила в собственной квартире на Саут-Бич. Но в доме с восемнадцатью спальнями, большинство из которых пустовало, не имело смысла что-либо менять, и теперь при необходимости она находила здесь убежище от новой жизни.
Это была комната девушки-подростка. В одном углу стоял бронзовый Будда, все в той же шапочке Санта-Клауса, которую она нахлобучила ему на голову, и с сигаретой, которую она сунула в угол металлических губ. Вокруг статуи она устроила миниатюрный храм из каменных плит, поднимавшихся лесенкой. Две ладанки по обеим сторонам Будды пустовали, последняя палочка догорела до основания.
Она давно не бывала здесь. Две дюжины высохших цветочных стеблей свисали из ваз, как костлявые пальцы, а по всему полу перед алтарем валялись сухие, как бумага, лепестки красных и желтых роз. Я стоял, оглядываясь, как вуайерист, застрявший в воспоминаниях.
Тут был огромный тикового дерева туалетный столик из Камбоджи. Чтобы поднять его, потребовалось бы четверо сильных мужчин. Вдоль зеркала стояли рядком старомодные пульверизаторы, некоторые до сих пор полные духов. На стенах висели фотографии ее семьи, сделанные во Вьетнаме: на одной была Вивиан с матерью, обе в белых платьях, и полковник, тогда еще капитан, совсем молодой, темноволосый, в форме. Они спокойно улыбались на фоне большого белого шале, по виду как из французского пригорода. Рядом стоял потрепанный армейский джип, вполне сочетавшийся с формой полковника, но не с домом позади. Две несовместимые картины, соединенные воспоминанием, случаем и войной.
Все это, конечно, совершенно не вязалось с плакатом группы «Аэросмит» на одной из зеленовато-голубых стен или курчавого Хендрикса с гитарой — на другой, так же как белый плюшевый мишка с красной лентой на шее не вязался у меня в голове с образом женщины, которую я знал. Только покойник или человек, которому недолго оставалось жить, мог не вспомнить сейчас тот первый раз, когда я увидел Мистера Банни. Почему этот первый раз должен был произойти именно здесь, когда ее отец спал, а не в квартире на Саут-Бич, я так и не понял, понял только, что впутался в историю, в хитросплетениях которой разбираться не намерен.
Я приехал ночью. Шел тропический ливень, мое сердце билось в такт со взмахами дворников, сметающих с лобового стекла потоки воды. Помню лицо охранника на воротах. Он высунулся из будки, словно призрак. Капюшон пончо закрывал все лицо, кроме белозубой ухмылки. Он махнул рукой, чтобы я проезжал, не записывая ни в тот, ни в последующие разы странный факт моего счастливого появления. «Повезло мерзавцу», — должно быть, сказал он самому себе. Я понял тогда, что принадлежу к избранным. Приятное чувство, пока не обнаруживаешь, для какой роли тебя избрали.
Следующее воспоминание этой ночи — я вхожу в комнату без стука, как она и велела. Вивиан сидит голая на кровати, небрежно куря сигарету, и, как младенца, баюкает между ног плюшевого мишку. Я закрываю дверь. На заднем плане тихо, проникновенно напевает Эдит Пиаф, словно грустное привидение, пытающееся изгнать свои воспоминания. Над головой Вивиан тягуче струится дым марихуаны. Это был наркопритон с голой девушкой и игрушечным медведем, и оба ждали именно меня. Короче, ночь историческая. Когда перед рассветом я проезжал мимо охранника, спящего на стуле в своей будке, все пространство между небом и землей заполнял плотный туман, но еще гуще был туман у меня в голове.
И вот я снова здесь и не до конца верю в происходящее. Воспоминания возвращались понемногу, как страницы дневника, брошенного в огонь и поднятого из пепла. Я подошел к полке, на которой стоял телевизор со стереосистемой, и вставил видеокассету.
Я понимал, что в моих действиях есть элемент самоистязания, понимал, что мной манипулируют, да еще как манипулируют, понимал, что там, под ярким солнцем, стоит яхта, белая и безмолвная, понимал, о каких деньгах идет речь, понимал, что делаю глупость. Я включил телевизор и видеомагнитофон и сел в желтое бесформенное кресло, поглотившее меня, как гигантская губка.