Когда я приблизился к нему, он тщетно пытался ухватиться за колючую проволоку. Привстав на колено, я перевернул его на спину. Парнишка, похоже, был в глубоком шоке – он смотрел поверх и сквозь меня бессмысленными остекленевшими глазами. Когда новая волна окатила нас, я придержал раненого рукой; когда же, продрав глаза от едкой соленой влаги, я глянул сквозь проволоку, то увидел, что рабочие спускаются по тропе в сопровождении трех немецких солдат; у двоих немцев в руках были пистолеты-пулеметы.
Один из них что-то крикнул мне, но голос утонул в реве надвигающейся волны. В наступившей затем тишине я услышал ржание лошади, поднял голову и увидел на гребне холма Штейнера, сидящего верхом на серой кобыле.
Он крикнул людям внизу, чтобы они не двигались, и они мгновенно подчинились, что не удивило меня – уж такой он был человек. Он спешился и сошел к ним; последовал недолгий разговор, затем один из солдат вскарабкался обратно по тропе к тому месту, где мирно щипала траву кобыла, и исчез.
Двое других погнали рабочих назад, а Штейнер направился в мою сторону. Он нес три немецкие ручные гранаты с очень длинными деревянными рукоятками, а одет был в укороченную шинель с черным меховым воротником – насколько я знал, казенное обмундирование русских штабных офицеров; тулья его немецкой офицерской фуражки была заломлена спереди ровно настолько, насколько полагалось по уставу.
Подойдя к колючей проволоке, он остановился и улыбнулся:
– Я полагал, что ты уже давно исчез, Оуэн Морган. В чем дело?
– Планы рухнули, – ответил я. – А что?
– Да ничего. Что у тебя там?
– Один из ваших, радист с торпедного катера.
– Жить будет?
– Полагаю, да.
– Хорошо. Стой, где стоишь.
Он отошел вдоль берега ярдов на тридцать, и тут с шумом накатила новая волна. Она оказалась достаточно сильной, чтобы отбросить меня и раненого прямо на колючую проволоку, и я ожесточенно цеплялся за все, что попало.
Вынырнув, я заметил, что матрос потерял сознание. В этот миг Штейнер швырнул первую гранату через колючую проволоку. Раздались подряд два взрыва, за ними – третий; мины в песке подрывались, детонируя друг от друга. На мгновение Штейнер повернулся спиной; потом я потерял его из виду за густой завесой дыма и песка. Когда она рассеялась, он подошел ближе, осмотрел зияющую брешь, проделанную им в проволочном заграждении, затем швырнул вторую гранату.
Волны набегала на берег, становясь все выше и мощнее, и я начал уставать: долгая бессонная ночь, а за ней вот такое чертово утро...
Подняв голову, чтобы вдохнуть, я увидел, как упала третья граната. Послышались четыре отчетливых взрыва; как только эхо от них замерло, вверх поднялось плотное облако песка и дыма.
Напуганные взрывами, снялись со скал и загомонили сотни морских птиц – гагары, бакланы, чайки; одинокий буревестник метнулся вниз сквозь дым, как пикирующий бомбардировщик – прямо и неотвратимо, затем повернул в море и полетел прочь, слегка касаясь крыльями гребней волн.
В проволочном заграждении зиял проход до самой кромки воды. Штейнер стоял возле него. Он помахал рукой, а я резко крикнул:
– Осторожно! Вряд ли все мины подорвались!
– Сейчас проверим.
Он двинулся сквозь проход так спокойно, будто гулял в парке в выходной день, лишь иногда останавливался, отбрасывал с дороги обрывок проволоки и шел дальше как ни в чем не бывало.
Неожиданно послышался рев мотора, и наверху появился армейский вездеход «фольксваген». У обрыва он лязгнул тормозами, из него выскочили несколько солдат и бросились вниз. Штейнер не обращал на них никакого внимания.
– Очень сожалею, но теперь я мало что могу сделать. Надеюсь, ты это понимаешь?
– Естественно.
– При тебе есть оружие?
– Только нож.
– Отдай его мне.
Он сунул нож в карман и подхватил раненого с другого бока.
– Вынесем его отсюда, пока он не умер у нас на руках, – сказал он. – Это может тебе здорово помочь.
– В глазах Радля? Ты шутишь...
Он пожал плечами и добавил:
– Все возможно...
– В этом худшем из возможных миров, – отпарировал я. – Пригляди за Симоной – вот все, что я прошу. Забудь об этой ночи и вообще обо всем. Сохрани Симону невредимой. А на меня времени не трать. Я теперь ходячий труп, мы оба это знаем.
– Ты рисковал жизнью, спасая немецкого моряка. Это тебе зачтется. Знаешь, даже Радль иногда прислушивается к голосу разума.
– Чьего разума? Какого-нибудь унтер-офицера? – рассмеялся я. – Брось! Разум для полковника – лишняя обуза. Везде так, и у нас в Англии тоже. Он просто выставит тебя за дверь, и все.
– Нет, – сказал он, притушив улыбку. – Не выйдет.
Поддерживая раненого, мы протащились по вязкому песку и лужам прибойной полосы и пересекли проволочное заграждение. На той стороне нас поджидали люди в форме немецкой полевой жандармерии – их нагрудные латунные бляхи были так же броски и заметны, как и красные фуражки английской военной полиции. Их было четверо – три фельдфебеля и майор. Двое из них приняли у нас парня, осторожно положили его на носилки и ввели ему какое-то быстродействующее лекарство из пакета первой помощи.
Штейнер, отойдя шага на три, стряхивал песок со своей шинели. Майор выступил вперед и оглядел меня с головы до ног.
– Кто вы? – спросил он требовательно на ломаном французском.
Он был в замешательстве и не знал, как поступить. Ибо перед ним стоял странного вида человек в насквозь промокшей гражданской одежде, лицо которого было изуродовано зарубцевавшимся шрамом, да к тому же еще одноглазый. Вспомнив про свою пустую глазницу, я быстро натянул повязку.
За меня ответил Штейнер.
– Майор Брандт, – сказал он, – этот человек – британский офицер, который только что пожертвовал своей свободой ради спасения жизни немецкого матроса.
Ни один мускул не дрогнул на лице Брандта, равно как и тон его голоса, когда он услышал это. Поколебавшись, он обернулся ко мне и сказал на вполне сносном английском:
– Назовите себя.
– Моя фамилия Морган. Личный номер 21038930. Звание – полковник.
Он щелкнул каблуками и, вынув из кармана портсигар, сказал:
– Сигарету, полковник? Думаю, вы не откажетесь.
Я взял сигарету, прикурил от зажигалки и с явным удовольствием затянулся. В конце концов, сигарета могла оказаться последней.
– Теперь, – вежливо сказал он, – я должен просить вас пройти со мной в плац-комендатуру в Шарлоттстауне; комендант острова Сен-Пьер полковник Радль, несомненно, пожелает поговорить с вами.
Какая любезность, однако... Я двинулся было вперед, как вдруг Штейнер, сняв свою шинель русского образца, протянул ее мне.
– Если полковнику угодно, – сказал он, посмеиваясь.
Только натянув шинель, я понял, как продрог.
– Спасибо, командир, – сказал я. – За это и за другое тоже.
Щелкнув каблуками, он козырнул мне. Ей-богу, от такого приветствия прослезился бы самый въедливый служака из бригады королевских гвардейцев, помешанный на строевой подготовке.
Я повернулся и пошел следом за носилками вверх по склону.
Шарлоттстаун поразил меня сильнее, чем все, что я видел до сих пор. Те же мощеные улицы и дома, сочетавшие французский провинциальный стиль с английским, те же сады, окруженные высокими стенами для защиты от постоянных ветров. Все было таким, как и прежде, и одновременно другим.
Дело было не в явных знаках войны, не в дотах на побережье, не в колючей проволоке и не в разбитой бомбежками гавани. В глаза лезло иное: щиты с объявлениями на двух языках – немецком и английском; эсэсовец, остановившийся прикурить сигарету у старого здания почты, на стене которого еще сохранилась надпись: «Королевская почта»; серо-зеленые мундиры; машины со свастикой на борту, стоявшие на площади Палмерстона. Я шел как в дурном сне и никак не мог проснуться.
Вездеход высадил нас на площади и двинулся дальше, увозя раненого матроса. Остальной путь мы прошли пешком, шагая вверх по крутой мощеной Шарлотт-стрит мимо пустых магазинов. Стекла витрин были разбиты, краска облупилась – здесь царило запустение. Неудивительно – пять лет оккупации.